Socio-Logos 96

ЗаголовокSocio-Logos 96
Publication TypeКнига
Year of Publication1996
PublisherSocio-Logos
CityМосква
ISBN5-87637-022-3
Ключевые слова (Keywords)бюрократия, докса, поле политики
Abstract

Socio-Logos'96. Альманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии Российской Академии наук. Социологическая рефлексия, методология, теория, монографические исследования, социологии коммуникации, антропология культуры, классики постмодернизма.

Full Text

Социологическая рефлексия

Бурдье П. Университетская докса и творчество: против схоластических делений

Пэнто Л. Докса интеллектуала

Методология

Пэнсон М., Пэнсон-Шарло М. Отношение к объекту исследования и условия его принятия научным сообществом

Теория

Качанов Ю.Л. Практическая топология социальных групп

Монографические исследования

Сен Мартен М. де Реконверсия и трансформация элит

Шматко Н.А. Конверсия бюрократического капитала в постсоветской России

Вознесенская Е.Д. Поле архитектуры: «свободные профессионалы» и «служащие»

Бье В. Стратегии дистанцирования. Архитекторы и «star-system»

Социология коммуникации

Шампань П. Двойная зависимость. Несколько замечаний по поводу соотношения между полями политики, экономики и журналистики

Культурная антропология

Козлова Н.Н. Документ жизни: опыт социологического чтения

Классики постмодернизма

Деррида Ж. Страсти (см. в книге Жак Деррида «Эссе об имени»)

Издания: 

Бурдьё П. Университетская докса и творчество: против схоластических делений

Все мы были учениками и часто (как это доказывают успехи) весьма послушными. «Послушный», если брать этимологический смысл слова, — значит умеющий слушать, воспринимать, но это означает также, что он легко восприимчив, т. е. подчиняется неким предустановленным воспитательным допущениям, чаще всего в явном виде не формулируемым. Школьные успехи, как это подтверждает статистика, более всего зависят от унаследованного культурного капитала семьи, но — второй и очень важный фактор — они также зависят от предрасположенности учиться, которая формируется социально. Хорошие и послушные ученики, следовательно, социально предрасположены к усвоению диспозиций, которых от них требует институция, т. е. позитивно хорошо относятся к ее основополагающим ценностям, требуемому ею стилю человека. Точнее говоря, они предрасположены к тому, что Спиноза называет obsequium, т. е. чувству абсолютного подчинения, которое мы испытываем к государству, фундаментальному уважению к тому, что негласно требуется социальным порядком. Мне думается, что отбирая тех, кто в будущем составит часть ее [профессионального] корпуса[1], образовательная система признает (в двойном смысле: как простое узнавание и как признание заслуг) в них, нечто большее, чем просто obsequium. По-видимому, именно это неосознанное подчинение есть основание образовательной системы.

Операции кооптации, продуктами которых все мы являемся, есть те самые операции посредством которых воспроизводятся все крупные [социальные и профессиональные] корпуса. Они предоставляют возможность обнаружения и признания компетенции и этических диспозиций, манеру держаться, а также предполагают веру в базовые ценности институций, которую требует каждая из них. Вера эта почти никогда не выражается открыто, в форме эксплицитных деяний или сформулированного кредо (Университет не требует от своих преподавателей исповедовать веру в университет, а некая непринужденность в отношении к институции может даже расцениваться как доблесть, признаваемая ею самой). Напротив, здесь требуется некоторая позиция, корпоративный образ бытия (именно это и есть obsequium), т. е. целая совокупность диспозиций, в том числе и телесных, вписанных в манеру держаться, указывающую на академическое достоинство (понимаемое как определенная манера письма, уважение к форме и форма выражения уважения и т. п.); в формы восприимчивости и категории понимания, в ментальные структуры, глубоко приспособленные и к структурам академической институции (ее делениям и иерархиям), и к социальным структурам, которые данные ментальные структуры воспроизводят.

Университетская докса

Под этим греческим словом я понимаю некую форму верования. Почему выбрано это слово? Использование специальной терминологии часто плохо понимается. Мы иногда приписываем тем, кто ее использует, намерение пори- соваться, в то время как специальная терминология необходима, а социология особенно в ней нуждается, поскольку говорит о предмете, о котором говорят все и при этом убеждены, что и так все знают. Первый попавшийся политик объяснит вам устройство социального мира и, причем, сделает это в общем-то лучше социологов: он лучше смотрится по телевизору, потому что, учитывая простоту и банальность того, что он хочет сказать, средства массовой коммуникации полностью ему адекватны и потому доверяют. Тогда как социолог должен бороться со своими противниками, которые чаще всего уже присутствуют в употребляемом им языке: чтобы говорить о социальном мире он имеет тот же самый словарь, который употребляется и теми, кто ошибается, и теми, кто не выходит за границы этого мира. Следовательно, если я говорю о доксе, то делаю это не ради удовольствия, а для того, чтобы показать, что это не мнение, не верование, не вера, не что-то там еще. Это слово, которое помогает избежать целой массы других неподходящих слов.

Докса, в логике, которую я только что затронул, это отношение основополагающего согласия с социальным миром, выражающееся через нететические тезисы[2], которые даже не мыслятся как собственно концептуальные тезисы. В любой момент времени мы утверждаем, считаем нечто само собой разумеющимся, полагаем как достигнутое, предполагаем массу вещей о социальном мире. Например, в таком простом факте, как использование противопоставления между жестким и мягким (жесткие методы и мягкие методы), мы привлекаем противопоставление мужского и женского... Мы безостановочно выдвигаем некие тезисы, и этими тезисами не только оформляется, но и производится социальный мир, а также производится то, что мы воспринимаем. Это такие тезисы, которые отнюдь не воспринимаются как таковые и не мыслятся как собственно тезисы. Докса — это отношение непосредственного согласия с миром.

Теперь, после того, как я позволил себе использовать феноменологию, я хотел бы немного от нее отделиться: такое основополагающее отношение к миру возможно лишь при некоторых условиях. Феноменологи забывают ставить вопрос о социальных условиях возможности такого первичного знания о социальном мире, которое в остальном ими описывается весьма хорошо. Я же задаю вопрос об условиях, которые должны быть выполнены, чтобы я мог получить от социального мира это доксическое знание, чтобы я мог воспринимать социальный мир как нечто само собой разумеющееся и чтобы я приписывал ему, даже не зная об этом, массу всяких вещей. Чтобы такой опыт социального мира как мира очевидного стал возможным, необходимо существование непосредственного и глубокого согласия между ментальными структурами (т. е. категориями восприятия, которые я буду прилагать к миру) и структурами самого мира.

Принадлежащие университетскому миру, по сути, сформированные университетом, мы очень склонны думать о нем как о чем-то очевидном, т. е. универсальном и абсолютизировать отдельный университет, продуктом которого мы являемся. У нас есть тенденция (неважно будь то университет 50-х, 70-х или 90-х годов) приписывать ему массу всяческих свойств, которые разумеются сами собой — для того, чьи категории восприятия сформированы объектом, к которому эти категории применяются.

Вместе с тем, странным образом, сам университет, критикуемый казалось бы всем миром, основательно укрыт от критики. Вывод достаточно парадоксальный, т. е. противоположный доксе. Верно, что университет защищен от всякой радикальной критики, идущей со стороны (например, от родителей учащихся, которые сами были учениками, и в тем большей степени, чем шире распространяется система образования) или изнутри (от преподавателей и даже от студентов) в той мере, в какой увеличивается доля структур, применяемых к его осмыслению, и являющихся продуктами этих структур. Иначе говоря, для того, чтобы думать об университете, у нас нет ничего, кроме университетских мыслей, соответствующих категорий, парных противопоставлений, дуализмов. В том же смысле мы могли бы сказать, что система образования, по странности, являясь образцовым местом для экзамена, есть в то же время одна из институций, которой все доверяют, не проверяя.

Возможно вы подумаете, что я слишком далеко захожу в поисках парадоксов. Но задача социологии как раз и заключается в том, чтобы подвергнуть доксу внимательному рассмотрению, попытаться увидеть то, что за ней скрывается, что она допускает. Вы можете сказать: «Как можно так говорить, когда все только и делают, что критикуют университет?». Я сейчас попробую показать вам, что по-настоящему его никто не критикует. Во-первых, значительная и наиболее шумная часть критиков образовательной системы скрывается за призывом к старому университетскому порядку, т. е. такому, который может выступать в обличии ниспровергающего дискурса. Я думаю о некоторых прямых или инверсированных формах левацких дискурсов 68 года, говоривших: «Рабочих — в Сорбонну!» (один из парадоксов движения Мая 68 года, с которым я абсолютно солидарен, в том, что он породил беспрецедентную для истории, от Беркли до Токио, университетскую реставрацию); о том саморазрушительном утопизме, который не в первый раз стал вызовом (может быть слишком легковесным), брошенным в лицо структурам.

Налицо, таким образом, консервативная реставрация, которая, впрочем, может быть плодом деятельности бывших леваков, конвертированных и реконвертированных (одна из грустных привилегий возраста в том, что можно видеть множество людей, переходивших многократно от правых к левым, от левых к правым). Мы имеем дело с людьми, которые, порой под видом ниспровергателей, очень резко говорят о школе, о неспособности преподавателей, о реформе в современной математике и т. д., но что же они по-настоящему исповедуют?

Предлагают, например, образовательную политику, которая дает народу в некотором роде то, что он просит: немного светского образования. Опираясь на уже достигнутые результаты педагогической деятельности, такая образовательная политика дает народу, при его поддержке и одобрении, образование, замыкающее его в культурной ограниченности. Эти «реформаторы» получают для себя внешние признаки демократии и могут в самом деле рассчитывать на поддержку тех, кто, научившись в начальной школе только читать, писать и считать, лишены сознания своей ограниченности и не знают ни о том, чего они не знают, ни о том, чего их лишила школа (например, всех современных приемов и методов мышления), и совершенно добровольно соглашаются с тем, чтобы их дети были также ограничены. Такую форму популизма, если бы я был вправе распоряжаться смыслом, который я придаю слову, я назвал бы национал-социалистическим популизмом. Эта, в некотором роде похвала народной ограниченности, неосознанности им своего лишения — одна из наиболее трагических форм демагогии, а именно, демагогии популистской.

Одно из главных качеств культурной депривации заключается в том, что она исключает ее осознание. Очень важно учитывать это при любой возможной культурной политике. Во многих случаях культурная деятельность должна порождать потребность в своем собственном продукте, а это дает образовательной системе огромную силу, поскольку она является институтом, который наравне с семьей имеет монополию на производство потребности в культурной продукции и триумф которой обеспечен даже тогда, когда она не представляет совсем никакой ценности. Следовательно, в той мере, в какой культурное предложение образовательной структуры рождает спрос, она стремится приучить потребителей-учеников удовлетворяться тем, что она им предлагает. Точнее говоря, один из наиболее скрытых эффектов образовательной институции заключается в том, что, благодаря почти полной своей монополии, особенно в отношении самых обездоленных, она лишает «обучаемых» понимания лишения, т. е. всего того, что она им не дает. Может быть, вам это покажется слишком сложным, но дело здесь не во мне, а в реальности, которая слишком сложна. (И к тому же, вы слышите столько простых вещей о социальном мире, когда слушаете наших «телеэкранных» мыслителей, что если я и зайду слишком далеко в обратном направлении, это ни причинит вреда...) Такой эффект символического принуждения осуществляется тем сильнее, чем более дефаворизироваными оказываются ученики по своему социальному происхождению и, следовательно, чем более они обездолены в плане культуры, т. е. менее способны чувствовать себя лишенными всего того, что им не додала их образовательная система и что могла бы дать другая, напри- мер, немецкая, американская или японская.

Рискуя заставить немного пострадать преподавателей (но ведь социология есть в некотором роде социоанализ, порой жестокий, но в то же время, как я полагаю, освобождающий), можно сказать, что каждый из них сталкивается с тем, что я называю «парадигмой Псафона». Псафон был лидийским пастухом, который научил птиц говорить: «Псафон — бог» и заставил обожествлять себя. Это забавный миф, но только подумайте о преподавателе, в особенности, о преподавателе философии, который своим тридцати или ста студентам в год предлагает свою продукцию, произведенную в почти исключительно монопольной позиции и распространяемую на маленьком защищенном рынке... Подобного рода механизмы могут лишь удвоить эффект символического принуждения некоего частного определения культуры и одновременно лишения всего того, что не входит в это определение.

Исходя из этого, можно поразмышлять над тем, что действительно происходит в настоящий момент и тем, что называют требованиями лицеистов. (Бедные лицеисты, которых все заставляют говорить и все говорят вместо них: комментаторы, социологи и др.) Опираясь на вышесказанное, я дам свою схему анализа. Если сказанное верно, то можно спросить себя: всегда ли, когда лицеисты говорят, что хотят денег или надзирателей за безопасностью, они хотят действительно этого. Нельзя быть уверенным в том, что они знают чего им не хватает, и, возможно, заставляя поверить в то, что им не хватает того, о чем они говорят, можно нарочито сделать так, что им будет не хватать именно этого. Здесь можно было бы задуматься над формой, которую принимает логика делегирования в частном случае — логика символической монополии, осуществляемая полномочным выразителем мнений группы, который говорит для (то есть во благо), но также и за тех, для кого он говорит.

Система преподавания и система мышления

Я возвращаюсь к тому основополагающему факту, что мы применяем к осмыслению образования категории мышления, являющиеся продуктом самой системы образования. Существует определенного рода гомология между система- ми классификации, используемыми нами в повседневной жизни, и структурой образовательной системы. А отсюда вытекает, как мне кажется, что наиболее эффективный способ использования у образованного человека и, в частности, у университетского преподавателя его «бессознательного» заключается в изучении деятельности университетской системы, ее социальной истории, рассмотрении диссертационных тем, являющихся почти всегда переложенными на бумагу категориями мышления и т. д. Образованное мышление значительно меньше, чем это можно себе представить, отличается от мышления дикого, — того, что анализировал Леви-Стросс. Подобно последнему, первое организуется вокруг основных дихотомий (качество/количество; разум/интуиция и т. п.), которые вопроизводят социальные оппозиции между группами, в частности, между доминирующими и доминируемыми. Они работают как классифицирующие схемы, как категории восприятия и оценивания, в кантовском смысле этого термина, но сформированные социально. Различие между обществами, имеющими систему образования, и обществами, не имеющими ее, а следовательно, — между мышлением образованным и тем, которое называют диким, в том, что мы можем обратиться в первом случае к его истокам, т. е. к образовательной институции, которая, главным образом через свои структуры, организует категории, структуры преподавательского понимания и, более широко, понимания образованного человека.

Мы можем дойти до образовательной системы и через нее до социальной системы, за которой скрывается система образования в непризнанной и трансформированной форме социальных оппозиций. Когда вы слышите «теоретический/практический», вы не думаете «буржуазный/народный» или «господствующий/подчиненный», вы не думаете «мужской/женский». А тем не менее, речь идет именно об этом. Образовательная система заставляет действовать в неузнаваемом, нейтрализованном, эвфемизированном виде основополагающие социальные оппозиции и через них она, несомненно, вносит свой вклад в их символическое укрепление.

Школа — место производства наиболее действенных принципов и одновременно самых легитимных классификаций — это царица классификации и помещения в классы. Как только появляется Школа, мы тут же видим появление классификации и иерархизации. Например, противопоставление классиков, произведений, достойных того, чтобы их преподавать и сохранять, и не классиков, в некотором роде произведений преходящих, «одноразовых»; между великими текстами, которые в религии зовутся каноническими, и второстепенными. Программы, которые устанавливают прогрессии и иерархии, достаточно произвольны. Принципы, лежащие в основании классификаций, оценок, иерархий, остаются чаще всего имплицитными и не обсуждаются. Унаследованные исторически и принятые как сами собой разумеющиеся, они вписаны в объективные структуры, в иерархию дисциплин с так называемыми «чистыми» дисциплинами (философия или математика — на вершине) и «нечистыми», прикладными (как география или геология — в самом низу). Но они вписаны также и в габитус — систему инкорпорированных классификаций, которые детерминируют предпочтения, переживаемые как призвание, и ориентируют оценочные суждения. Я уже показывал, как, например, они поддерживают систему прилагательных (блестящий/бесцветный, легкий/тяжелый, элегантный/неловкий и т. д.), которыми оформляются профессорские суждения («оценки»), подающиеся как простая констатация, но являющиеся основным звеном при выставлении отметок.

Эти принципы остаются чаще всего имплицитными, т. е. необсуждаемыми, находящимися вне дискуссии. Вопрос об их рассмотрении даже не стоит, поскольку они сами собой разумеются. Но если сравнить программы по философии в чикагских и парижских университетах, то это ошеломляет. Есть авторы, полностью исчезающие, другие — появляются и наоборот. Образовательная система предписывает, следовательно, принципы классификации, но не говорит о них. Где же эти принципы? Их можно найти, например, в иерархии факультетов. Мы могли бы в этой связи прочитать более по-кантовски, чем сам Кант, его знаменитую книгу «Спор факультетов». Факультеты[3] в смысле образовательных институций и преподавательского корпуса Университета, ответственны за преподавание той или иной дисциплины: факультет филологии, факультет медицины, факультет права и т. п. — это также факультеты и в смысле способностей человеческого разума, таких как воображение, восприимчивость, ум. Точнее, институциональные оппозиции, в частности между дисциплинами, литературой и точными науками, искусством и наукой, философией и географией, например, или математикой и геологией, покоятся на более глубинных оппозициях, которые функционируют в качестве принципов видения и деления, иерархизации и оценивания. Кант в социальном плане противопоставляет факультеты «высшие» (медицина, право, теология) и «низшие» (точные науки, филология). Но в интеллектуальном плане иерархия переворачивается: со светской точки зрения, право, медицина, теология будут до- минирующими, с духовной же — это, конечно, философия и т. п., на которой основываются все другие.

В реальной жизни наших факультетов существует целая серия согласованных делений. Внутри каждого факультета дисциплины тоже иерархизированы. Например, социальное происхождение студентов права или медицины выше, чем на факультетах естественных наук, и, как показывает статистика, социальное происхождение студентов гуманитарных факультетов снижается при переходе от философского к географическому. То же самое для точных и естественных наук, если двигаться от математики к геологии (земля всегда в самом низу). Если взять преподавателей, то увидим тот же процесс, но более яркий, поскольку здесь действует эффект суперотбора. Таким образом, учебные иерархии перекрывают скрытые социальные иерархии. Я вспоминаю одного историка (буржуазного происхождения, парижанина), который говорил: «Глуп как географ». Но кто разглядит за этим классовую оценку?

Одна из существующих оппозиций — «гуманитарии/естественники», и здесь можно снова вернуться к тому, что было сказано выше о «лишении самого лишения». Когда в системе господствуют естественнонаучные подразделения, система почти полностью навязывает некую образцовую форму, где господствующие лишены [понимания] лишения, которому их подвергает обучение, приводящее к абсолютной привилегии одной формы осуществления интеллектуальной деятельности. Иначе говоря, система производит господствующих с ущербным разумом, которые, за редким исключением, связанным с благоприятным социальным происхождением, будут лишены осознания своего лишения, которому их подвергают, предлагая чисто естественнонаучное обучение. В дальнейшем они становятся преподавателями, занимающими господствующие положения в системе, и стараются навязать, сами того не замечая, ущербное определение культуры...

Другим примером бессознательных категорий мышления, организующих одновременно систему образования и восприятие ее индивидами, могут служить все противопоставления, которые отсылаются в замаскированной форме к противопоставлению «мужской/женский». Я уже упоминал об оппозиции «количественный/качественный» (например, говорят о «количественной социологии» или о «математической экономике»). Так вот, одна американская феминистка показала, что это противопоставление под видом твердый/мягкий («hard/soft») имеет нечто общее с противопоставлением мужского женскому. (Впрочем, феминизм вывел на уровень сознания массу следов в мышлении,— в склонностях, в профессиональном выборе, в манере интеллектуальной работы, содержащих оппозицию «мужской/женский»; я мог бы продемонстрировать, что оппозиция анализа синтезу имеет нечто общее с «мужской/женский» или с «дедукция/индукция». Когда студенты, пишут дипломные работы на эти сюжеты, очевидно, они над этим не задумываются.)

Система образования представляет нам целую серию укомплектованных делений: оппозиция права ансамблю гуманитарных и естественных наук, внутри последних оппозиция математики и геологии, а в гуманитарных — философии и географии. Сходным образом, наряду с оппозицией «чистый/нечистый» внутри социальных наук в широком смысле вы видите «социологию/психологию» (социология: мужской, политика, агора; психология: женский, дом, душа, роман и т. п.). Все это проводится через пропорцию женственности и мужественности, через определенный тип работы, определенный тип интересов, массу других вещей.

Говоря конкретнее, эти оппозиции проводятся под видом социальных делений, которые часто принимают форму пространственных делений, сегрегации. Я только что присутствовал при разговоре, что в университет нужно пригласить [преподавать] артистов. Но когда артистов не было, никто не говорил, что их не хватает. Если бы вы пожаловались тридцать лет назад, допустим в Тулузском университете Ле Мирай, что нет артистов, вам бы ответили: «А почему они должны быть?» На Ученом совете факультетов кто-то предложил ввести прикладной английский язык, и по этому поводу состоялись длинные дебаты. Это тот жанр дискуссии, который обожают преподаватели — пустые дебаты, тянущиеся очень долго и приходящие в итоге к выводам, которые можно было предсказать с самого начала. В конце концов говорят: «Действительно, знать коммерческий английский очень полезно, но ведь есть еще Шекспир и т. д.» Есть вещи, которые нельзя ввести в программы, des intromission, которые считаются скандальными. Почему? Потому что они пересекают неприкосновенную священную границу, определяя такие социальные сегрегации как, например, сегрегация чистой математики и прикладной математики.

Только что описанные мною социальные деления переводятся в отдельные пространства, как например, пространство Grandes Ecoles. Например, в Политехнической школе учатся немало девочек, но это смешит всех и в первую очередь самих студентов-«политехников». Grandes Ecoles были раньше интернатами, в некотором роде светскими семинариями, в которые принимали только мальчиков и которые были сильно оторваны от внешнего мира. На эту тему написано очень много всяких глупостей, но эта литература интересна с социологической точки зрения. Так, например, в рассказах о студентах Высшей Нормальной школы («нормальенцах») говорится, что когда они шли из своей школы в Сорбонну, то считалось, что они отправляются в злачное место, спускаются от священного к мирскому. Пространственная сегрегация находится в отношении со священным, согласно старому рассуждению Дюркгейма, для которого священное — это то, что отделено границей. Границы можно трактовать как нечто, что предназначено помешать чужим войти. Но в действительности, как любил говорить специалист из Китая, они служат также и тому, чтобы помешать местным уроженцам выйти. Часто забывают, что основная функция социальных границ — помешать доминирующим выйти, стать вульгарными, уронить собственное достоинство. Помещая обособленно, их заставляют чувствовать свое превосходство. Через протяженную пространственную сегрегацию такие социальные границы превращаются в ментальные структуры, а люди, которые помещены обособленно, представляют себя, чувствуют себя как особые существа. Они имеют очень строгие и мощные принципы деления, которые делают их нетерпимыми ко всему нечистопородному или, пользуясь выражением Платона, atopos, без места, неподдающемуся классификации. Они против всякого смешения, например, смешения жанров. В области истории литературы понятие жанра является точным эквивалентом понятия дисциплины с очень сильной иерархией, которая в XIX веке, например, привела к значительному снижению в чисто интеллектуальном престиже — от поэзии к роману или театру.

Социальные границы, когда они становятся ментальными, производят нечто немыслимое и не имеющее названия — реалии, которые находятся по ту сторону запрета и которые даже нельзя ощутить. Символические революции (например, Май 68 года) касаются и всего этого. Эти нарушения священных границ (студенты, тыкающие своему профессору) считаются само собой разумеющимися (никто не задается вопросом: «Должен ли я тыкать или выкать моему профессору?»). Эти символические нарушения показывают произвольность границ: математик может стать музыкантом, а инженер АЭС — певцом. Нарушения разрушают границы; они уничтожают оппозиции или переворачивают их. Но недостаточно просто перевернуть оппозиции, нужно еще показать, что это легитимно. Иначе говоря, символическая революция может лишь тогда быть успешной, когда ей удается установить и навязать другой принцип легитимного конструирования. Она принимает радикальные формы, когда дело касается принципа фундаментального деления, на котором основываются всякие частные оппозиции, все частные принципы деления, то есть когда речь идет о том, что греки называли nomos — слово, которое не- которые этимологи, как, например, Бенвенист, связывают с глаголом nemo, обозначающее в одном из своих акцептов «делить», «разделять». Удачные символические революции разрушают nomos — фундаментальный закон универсума, чтобы установить то, что Дюркгейм называет anomie, т. е. возможность для каждого устанавливать свой nomos. Я, к примеру, считаю, что Манэ совершил именно такую символическую революцию, настолько радикальную, что нам с вами стоит большого труда представить до какой степени она была трудной. Он подверг пересмотру фундаментальный nomos, на котором покоилась Академия, академизм, помпезное искусство. Так, он перевернул одну из главных оппозиций «старое/современное» или «прошлое/настоящее» (тога и пеплум/фрак и цилиндр), далекое/близкое (Восток/Париж, Живерни). Быть художником означало писать старое, а если хотели приблизиться к современности, то нечто восточное. Манэ взялся писать людей со складывающимися цилиндрами. В то время о нем говорили очень жестко, даже Маркс никогда не вызывал такого рода сопротивления. Но если эта жесткость нас удивляет, если непонимание, на которое она указывает, нам кажется непонятным, то потому, что структуры, которые Манэ противопоставляет академическим структурам, стали нашими ментальными структурами, так, что мы находим естественными результаты революции совершенной Манэ и нам очень трудно думать об этой революции как о собственно революции.

Но следует еще объяснить, почему эти революции столь трудны и, особенно, почему они вызывают такое сопротивление, почему они столь сокрушительны для тех, кто становится их жертвами. «Помпезные академисты» были людьми исключительно богатыми, значительными, их картины стоили состояния. В течение двадцати лет они потеряли какую-либо ценность. Символическая революция может приводить к драматическим последствиям для тех, кто под нее попадает. Так, перед самым 68 годом филология была одной из цариц в науке. Но подоспела лингвистика. Катастрофа! Вы были молодыми и не пережили этого, но профессор, который укусил студента, был филологом... а еще ведь были философы.

Я привел здесь эти примеры, чтобы напомнить и дать понять, что социальные и ментальные границы и деления связаны с монополиями. Иначе говоря, описанный мной феномен сегрегации, служит часто защите рынка, а через это — защите компетенций, т. е. их ресурсов, тех областей, внутри которых данные компетенции имеют гарантированного заказчика и постоянно сохраняемую ценность. Если вы решите убрать греческую тематику из экзамена на агреже, то целая область компетенции окажется отправленной на свалку. Следовательно, существуют легитимные интересы (как социолог, даже если это меня иногда нервирует, я должен не осуждать, а только понимать), связанные с этими границами и с борьбой за их неизменность. Такая борьба за границы между дисциплинами оказывается часто борьбой за завоевание или защиту рынка. «Мертвые» дисциплины, такие как филология или некоторые области философии, как только они становятся второстепенными с приходом более производительных способов мышления, теряют свою ценность, а затронутые обладатели соответствующей компетенции чувствуют себя как держатели облигаций царского правительства России. Понятно, что они часто деморализованы и настроены против системы, которая не выполняет своих обещаний. Такое видение, конечно, очень упрощено, но символическая борьба не была бы столь патетической, когда заинтересованные лица, в попытке защитить свой рынок, не стремились бы защитить также нечто более глубинное — свою ментальную неприкосновенность. Они защищают свое видение мира. Вот почему меня сильно раздражает определенное сопротивление переменам, в частности, содержательной реформе образования, но я очень хорошо понимаю этих людей, поскольку я думаю, что нет ничего более чувствительного для человека, чем задеть его категории мышления.

В «Homo academicus» я проводил аналогию между настроениями некоторых людей в 1968 году и настроениями старых кабильских крестьян, которые говорили мне, что что-то случилось с этим миром раз сегодня молодые, побывав в городе и вернувшись, не хотят больше пахать землю по-прежнему, с соблюдением всех ритуалов и т. п. Это было крушение мира и прежде всего — мира ментального. Отсюда и речи о конце света.

Можно понять, почему борьба вокруг культуры, вокруг воспитания или орфографии часто принимает форму религиозной войны. От писем, которые я получил после слабой попытки, предпринятой мною в целях прощупать немного содержание обучения, мурашки бегут по спине. Было бы слишком просто приписать эту ярость только корпоративным интересам (географов, философов, историков...). Но есть люди, которым осталось три месяца до пенсии или они уже на пенсии и которые страстно защищают, казалось бы лишь свою дисциплину. А по сути они отстаивают свои ментальные структуры, свое представление о самих себе, свои ценности и свою ценность, принцип классификации (nomos), согласно которому все то, что они делали в течении своей жизни, имеет ценность. Они защищают свою «шкуру».

О некартезианской (неинтеллектуалистской) педагогике

Я перехожу ко второму пункту моего изложения. Его можно было бы назвать «против интеллектуализма» или «за некартезианскую педагогику». Я считаю, что за педагогикой всегда скрывается определенная философия, в частности, философия действия.

Всякая система преподавания, согласно ее собственной логике, ориентирована на интеллектуализм. Остин говорит в одном из своих текстов о scholastic view — схоластической точке зрения. Он напоминает также, что за всем тем, что мы говорим как мыслители, есть нечто более глубокое, чем лишь то, что можно отнести к социальному происхождению, к позиции в социальном пространстве и т. п., и это связано с фактом принадлежности определенной школьной традиции и, главным образом, с фактом быть сформированным и прочно помещенным в определенное школьное положение. У схоластов есть слово «skhole», от которого про- исходит слово «школа», но оно означает «досуг, не-работа». И факт, что мысль почти всегда оказывается «школьной» мыслью, относящейся к «skhole», схоластической предполагает фундаментальный уклон, особенно наглядный в гуманитарных науках,— во имя процветания логоса и в разрушение праксиса, во имя слова и в разрушение безмолвия (здесь мы снова находим оппозицию мужского женскому, поскольку «слово» в большинстве языков мужского рода и отражает мужское доминирование в соответствии с оппозицией агора/дом, о которой я уже говорил выше). Logos/praxis, теория/практика, episteme/techne, наука/техника — все эти оппозиции вписаны на практике в сами школьные институции, которые всегда стремятся способствовать первому члену поименованных оппозиций. Здесь мне хотелось бы вспомнить замечательное место из «Метафизики», где Аристотель идентифицирует мыслителя, заслуживающего так называться, с тем, кто обладает логосом (logon ekhei) и, следовательно, способен к осмыслению, в силу того, что у него есть знание принципов (arkhitecton, arkhe), и противопоставляется простому рабочему ручного труда (keirotekhnes), обладающему практическим знанием и действующему без знания того, что он делает. Эту же оппозицию можно встретить еще сегодня в виде различения между политехниками, технократами, эпистемократами, владеющими знаниями принципов и отвечающими за концепцию и простыми техниками, практиками, обреченными на исполнение, применение.

Схоластическая позиция отдает преимущество одному из полюсов в серии оппозиций. Первая оппозиция — теория/практика или техника, другая — понимание/чувственность (которая часто очень непосредственно связана также с мужским/женским и с доминирующим/доминируемым, т. е. чувственным/интеллигибельным, сентиментальным/интеллектуальным или рациональным). Если в книге «Различения» вы почитаете послесловие, в котором я анализирую систему оппозиций, лежащих в основе «Критики способности суждения», то вы увидите, что Кант противопоставляет чистый вкус и вкус, связанный с чувствами, чувствительность — так называемое вульгарное искусство для вульгарных, т. е. для народа и для женщин. Оппозиция между чистым и чувственным связана с оппозицией между доминирующими и доминируемыми одновременно и в социальном мире и в разделении труда между полами.

Образовательная система воспроизводит в неузнаваемой форме эту совокупность основополагающих оппозиций. Схоластический уклон переводится в интеллектуалистскую или интеллектуалоцентристкую ошибку, которая очень хорошо просматривается в социальных науках. Я мог бы взять в качестве примера то, что сегодня называют теорией рационального действия, ставшую очень модной у экономистов, или, с тем же успехом, теорию лингвистической компетенции Хомского, а также все те случаи, когда ученый вкладывает сознание ученого в голову изучаемого им агента, путая, как это говорил Маркс по поводу Гегеля, «вещи в логике с логикой вещей». Это выглядит так, как если бы у агента были мысли мыслителя, как если бы, когда мы действуем, мы рефлектируем как мыслитель думает, что мы думаем, когда мы действуем, или как мыслитель должен думать (конструируя модели и т. п.), чтобы понять то, что мы делаем, когда мы действуем.

Верно, что нет ничего более трудного, чем думать, что мысль дорефлективна, поскольку сам факт рефлексии над этой до-рефлексивной мыслью подводит нас к постепенному переходу от до-рефлексивного к рефлексивному и замене рефлектирующей мысли на отрефлектированную. Есть целая философская традиция, с которой я соотношусь совершенно сознательно: Хайдеггер, Мерло-Понти, Витгенштейн, Дьюи и др. — люди, которые сказали мне, каждый на свой манер, что современная мысль покоится на определенного рода онтологии, которую можно было бы назвать картезианской и которая доведена до предела Сартром с его противопоставлениями «в-себе/для-себя», «объект/субъект» и т. д. Эта дуалистическая мысль, лежащая в основании западной традиции (с противопоставлением духа телу, понимания чувствительности, субъекта объекту, для-себя в-себе и т. д.), совершенно неспособна осмыслить до-объективирующее отношение, если так можно выразиться, к миру являющемуся миром реальной практики и, в особенности, миром художественной практики (или лучше, чтобы совершить скачок в другую область — спортивной практики).

Единственная форма философии совершенно отличная [от других] — монистская философия берет акт существования из некоего рода интенциональности без интенции, из некоего рода познания без познавательной интенции (вместе с формами телесной мысли, на которые указывают выражения типа «чувство игры» или «практическое чувство»). На этом пути можно понять действительные практики и (это следствие к которому я хотел прийти) заниматься педагогикой, которая не была бы жертвой всех этих интеллектуалистских и интеллектуалоцентристских ошибок. (Чтобы понять, о чем я говорю, достаточно поразмышлять, например, над различием между практическим до-рефлексивным усвоением, подсознательным и т. п., о структуре игры, которую может иметь игрок в регби, обладающий также чувством игры и немедленно делающий именно то, что нужно в данный момент, а с другой стороны — тетическое, теоретическое и систематическое осознание того, что происходит на поле игры. Это различие между иметь чувство игры и знать смысл игры.)

То, что верно в отношении спорта (который дает нам самые красивые примеры практического чувства), справедливо и по отношению к искусству, которое, в некотором смысле, несет с максимальной насыщенностью опыт практического чувства и предоставляет возможность неинтеллектуального понимания (за исключением профессоров, лекторов по семиологии, «читающих» произведения искусства и часто путающих «прекрасное» с «интересным»), т. е. обрести глубокое понимание, идущее от практического познания (здесь стоило бы вспомнить известную формулу Клоделя: «Connaоtre, c’est naоtre avec» — «Знать — значит родиться вместе») или от художественной очарованности как счастливо освоиться в чувственном, оказаться там. (Интеллектуалоцентризм никогда не бывает столь заметен, как в области искусства, и точно также, как экономисты вкладывают математическое мышление в голову клиента супермаркета, художественные критики вкладывают мысли историка искусства в глаз знатока). Небесполезно было бы напомнить насколько далек от реальности образ, который часто приписывается научной практике, составляющей огромную часть если не искусства — «чистой практике без теории», то чувства научной игры, которое получают в практике и через практику занятий наукой, «вооруженных институций» исследовательского габитуса и поведения, когда даже самое формальное исследование совсем не всегда сопровождается полным и целостным осознанием своего выбора!

Какие выводы можно извлечь из этого весьма краткого анализа образования? Не следует ли заменить педагогику сознания, претендующую на то, что она идет от принципов к практическому применению, от аксиоматики к практике, на педагогику искусства в дюркгеймовском смысле, которая стремится подвести к получению и практическому усвоению принципов путем повторения их применения? Французская система — несомненно одна из самых интеллектуалистких — сильно подвержена эпистемоцентристской ошибке. Например, в случае знаменитой системы преподавания современной математики, рожденной от чудовищного спаривания двух теорий: высоко аксиоматизированной математики и интеллектуалистской психологии (точнее психологии Пиаже). Убеждение, что для освоения практики нужно знать эпистемологию и аксиоматику, приводит к тому, что из приобретения принципов (формальных) делают принцип приобретения.

Другой пример из области социальных наук. Речь идет о господстве методологии — разновидности абстрактного и формального дискурса по проблемам школы, всегда одних и тех же и, как правило, совершенно абстрактных и ирреальных, и во всяком случае совершенно непохожих на те, что действительно встречаются в исследовании (интересно отметить, что методология вслед за теорией стала сама по себе специальностью, которой часто занимаются люди не про- ведшие ни одного эмпирического исследования в своей жизни). Методология для меня — это типичная форма академизма, профессорской деятельности, лекторов, которые вычленяют из opus operatum, из готовых трудов чаще всего других авторов, ученых, поэтов, писателей правила modus operandi (но никогда или почти никогда не ставят проблему ars inveniendi, искусства изобретать, которое здесь важнее всего). Главная ошибка, а интеллектуализм сам и есть главная ошибка, — содержится в том, что opus operatum изображается как результат действия правил, произведенный путем сознательного подчинения осознанным правилам. Одной из функций такого псевдонаучного метадискурса — ни теоретического, ни практического — придать смысл существованию профессоров. Помимо того, что он дает совершенно ложное представление об исследовании, он способствует педантичному и стерильному расположению, сходному с навязчивой духовной идеей греха, ошибки, озабоченному в большей степени манией заблуждения (fallacy), чем стремлением к истине, короче предлагает мрачную и устаревшую картину науки, которая может обескуражить или отвратить умы живые, свежие, изобретательные, смелые...

Ars inveniendi (изобретательность) не передается через принципы и наставления, но путем длительного общения с мэтром, который может быть « компаньоном », в том смысле, в каком его понимали в прежние времена в корпорациях, мэтра, а также в смысле мастерской (Ренессанс), спортивного тренера и т. п. Мастер в своем виде искусства передает дискурс всей своей практикой и обращается к метадискурсу лишь в качестве исключения, чтобы пойти дальше того, что можно передать непосредственно от практики к практике. Научиться — это приобрести проверенный габитус, который, в случае научного габитуса, может объединить в себе массу вещей, некоторые из которых в прежние времена могли быть объективированы в виде формальных формул. Габитусы — это свободные привычки или, по Гегелю, сноровка, ловкость рук (например, у рабочего ручного труда — kheirourges, у хирурга, у виртуоза, артиста и т. д.). Это означает, что мы находимся вне рамок светской альтернативы рутины (заученного наизусть «par coeur») и творчества,— так называемых «активных» методов работы.

Гегель противопоставляет столь дорогую «педагогам» мифологию о «творчестве», «творческом порыве» (в противоположность «механическому запоминанию»), «внезапном открытии», тому, что можно найти самому, вживую и т. п. Мне бы хотелось процитировать здесь У. Джеймса: «We must make automatic and habitual, as early as possible, as many useful actions as we can» («The Principles of Psychology», vol. I, p. 122). Педагогический онтогенез воспроизводит, в некотором смысле, филогенез (научный, артистический и т. п.), но в ускоренном виде, в силу того, что способности, которые трудно было создать, могут очень быстро трансформироваться в привычки, поскольку они были отчасти кодифицированы и формализованы, а следовательно, усваиваются более легко. Вслед за Лейбницем можно было бы сказать, что нужно автоматизировать формальные способы мышления и превратить обучающихся математике, физике и т. д. в «духовные автоматы» (чем они собственно часто и являются, а следовательно, удивительно безоружны, как только выходят из сферы действия их «программы»).

Все это подводит нас к тому, чтобы способствовать тотальной педагогике, отбрасывая ранние и несозревшие разделения. Верно, что в противоположность всяким искажениям, навязываемым любыми схоластическими делениями и, в особенности, спекуляциями, нужно внедрять новый рационализм, рационализм расширенный, открытый тому, что он изучает, и осознающий свои ограничения. В отличие от рационализма узкого, карательного, репрессивного и в противоположность тому роду фанатизма, который я называю «хомейнизмом разума», порождающим в ответ всякие формы иррационализма, которые мы видим сегодня, этот рационализм — великодушия и свободы — будет давать место воображению, чувствам и чувствительности, а следовательно, искусству и практичности во всех ее формах (поэтому он неразрывно связан с демократией). Против узкопонимаемого рационализма (который, в частности, обеспечивается неоспоримым господством математики или, точнее, определенным способом преподавания математики) и против позитивизма фетишистского подчинения данному, данным, data, который ему комплиментарен (везде пары...) я хотел бы предложить педагогику, ориентированную на передачу искусств, понимаемых как практические (и теоретически насыщенные) способы говорить и делать. Я мог бы назвать это исследовательской педагогикой. Некоторые могут увидеть в этом ослепление исследователя, далекого от реалий педагогической практики. На самом же деле, все противоречия, doubles-binds, которые давят на исследовательскую педагогику (мы видим лишь то, что знаем, но если мы ничего не знаем, то ничего и не видим, ничего не можем найти и т. д.), точно также давят и на самое элементарное преподавание. Несомненно, необходимо создание габитусов изобретательства, творчества, свободы. Такой проект может показаться противоречивым тому, кто остается связанным иллюзией гениальности без учителя и ученичества, т. е. без имитации, повторения, возможного подчинения освобождающей дисциплине. Парадоксальным образом, паскалево «нужно поглупеть» необходимо, чтобы стать умным. Поглупеть — значит подчинить свою глупость, свое тело дисциплине сочинительства или, выражаясь точнее, воплотить в своем теле диспозиции, способные составить противовес тенденциям естества и рутине культуры.

Перевод с французского Н.А. ШМАТКО

[1]Социальный корпус — конкретная устойчивая и воспроизводимая во времени общность, формируемая институтом на основе социальной позиции и выполняющая функции социализации и регуляции практик своих членов. — Прим. перев.

[2]Тетический (thetique) — то, что относится к тезису в смысле положения какой-либо доктрины, которое собираются защищать. «Критика в смысле тетики», выдвигающая теоретические утверждения и относящаяся к философии, противопоставляется логиками «критике, интерпретирующей идеи, приемы или человеческие факты», относящиеся к истории. Термины «тетический», «тетические суждения» разработаны в философии И.Г. Фихте и соотносятся с «суждениями существования». — Прим. перев.

[3]Французское слово «Faculté» имеет несколько смыслов: 1. возможность; 2. способность; 3. свойство; 4. факультет. Прим. перев.

Источник: Socio-Logos’96. Альманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии Российской Академии наук. — М.: Socio-Logos, 1996. — С. 8-31.

Пэнто Л. Докса интеллектуала

Когда журналисты, эксперты, политики и другие самоуполномоченные выразители «общественного мнения» обращаются к социальным наукам, требуя от них немедленных и однозначных ответов на часто весьма двусмысленные вопросы, то они требуют невозможного.

Интеллектуальная докса, — относительно систематическая совокупность слов, выражений, лозунгов и вопросов, признанная очевидность которых устанавливает границы мыслимого и делает возможным коммуникацию, — является анонимным продуктом обмена, который устанавливается между журналистами и интелллектуалами или, точнее, между наиболее интеллектуальными журналистами и наиболее журналистскими интеллектуалами в нейтральных зонах, благоприятствующих смягчению различий и аккумуляции относительно разнородных капиталов. Одна из причин, побуждающих первых выбирать вторых, заключается в том, чтобы обеспечить получение ответов на поставленные вопросы и тем самым извлечь прибыль из интеллектуальной легитимации этих вопросов. Что касается вторых, то они получают от первых аудиторию и свидетельство значимости, выходящей за пределы круга специалистов. К этому следует добавить, что стирание некоторых границ между группами, которые когда-то считались различными, имеет следствием трансформацию социального определения интеллектуала и, более того, оправдание культурных аспираций агентов нового типа, а именно, тех, кто обладая дипломами высших школ власти, могут рассчитывать на то, что их «компетентность» получит ценность на рынке символических благ. Таким образом, в то время, как некоторые «молодые» стремятся по-журналистски переработать философскую культуру, сообщая ей амбивалентный статус, одновременно престижный и вышедший из моды, в поле политики и экономики оказываются включенными «просвещенные» индивиды, стремящиеся вступить в соревнование, в котором участвуют известные и почитаемые ими интеллектуалы. Журналы, открытые всем фракциям «элиты», газеты, вне-университетские институции, где научные работники перемешиваются с лицами, принимающими решения, и идеологами, благоприятствуют взаимопризнанию всех этих агентов.

«Критический дух» охотно допускается до тех пор, пока он не подрывает основы этого универсума. Вчерашние стереотипы часто с иронией развенчиваются. Эти «готовые к употреблению» мыслительные клише разоблачаются авторами, претендующими на особую проницательность. Такая критика в любом случае остается частичной, ибо в глубине она носит скептический характер: ведь в конечном счете разоблачение клише также является клише.

Одной из черт, сближающей всех этих производителей доксы, является их интерес к «новому», или, по крайней мере к тому, что легко отождествляется с таковым путем привлечения широкого внимания. Интеллектуализация журналистского дискурса коррелирует с введением в универсум идей логики сенсационности: появляются теории и концепции, которые возвышают или ниспровергают, возникают социальные группы отставших от жизни и социальные группы идущих в ногу со временем. Наиболее интеллектуальные из этих новых производителей «знания» находят в возникновении «нового» неожиданную возможность деклассировать самых авторитетных интеллектуалов — философов, ученых, эрудитов — чей авторитет в течение длительного времени наводил на них страх. «Постмодернистское» объявление «конца авангарда» обязано во многом коллективному восприятию, которое связано с ослаблением культурных иерархий в новом состоянии интеллектуального поля, характеризующегося упадком традиционных контролирующих инстанций, как, например, Университет. Эффект новизны предстает во многом как продукт взаимодействия двух универсумов, прежде разделенных на журналистскую риторику и университетскую ортодоксию. У этой последней есть то преимущество, что она более знакома журналистам, чем смелые эскапады авангарда; другое ее преимущество заключается в том, что она, в форме философской культуры, может быть легко превращена в topos для престижного чтива. И по форме, и по содержанию интеллектуальная докса несет на себе отпечаток конфликта между подчеркнуто трудолюбивыми старомодными авторами и ловкими и быстрыми мыслителями «нового». И если в выступлениях последних имеется немалая доля анти-интеллектуализма, то потому, что они стараются утверждать свою привилегированную причастность к современному, которая базируется на чутье, длительных разговорах и неких университетских реминисценциях. Отсюда особая предрасположенность к неклассифицируемому, одна из функций которой заключается в том, чтобы без больших затрат преподать урок всем тем, кто занимается выработкой знания. Тот, кто достиг границ «нового», послушно соглашается признать, «не опираясь на догмы», «от имени всех», что реальное «сложно», «подвижно», «полиморфно», а вовсе не «просто», не «неподвижно», не «единообразно». Отрицая «схемы», которыми испокон веков пользуются другие — марксизм, структурализм, гуманитарные науки и т. п. — мыслители «нового» в промежутке между лекциями уверенно принимаются за «мутации», «вызовы» и, внося свою лепту в смену моды, они предвещают «конец» («старых догм») и объявляют о «возвращении» (к «демократии», к «рынку», к «этике»).

«Новое» является продуктом кругового вращения: оно обозначает то, что открывают пророчествующие интеллектуалы, расшифровывая информацию журналистского дискурса, частично структурированного категориями восприятия, в навязывании которых они сами участвовали. Отсюда — фамильное сходство, которое обнаруживается в прессе, предназначенной образованной публике («высоколобых») между продуктами , внешне достаточно разными: хрониками происшествий, репортажами о продвинутых группах и рубриками для «высоких интеллектуалов». Газеты, в частности, еженедельники, которые предлагают в своих досье отстраненные размышления об «социальных фактах», периодически предлагают набор концепций, опираясь в разной мере на рекламные опросы (например, об образе жизни): к примеру, когда «новаторы», «авантюристы» оказываются внизу, то это означает «возврат» к семье, супружеству, возрождение центризма, растущую значимость «предприятия» и снижающуюся — профсоюзов, а проводить отпуск, не выезжая за пределы Франции, оказывается предпочтительней экзотических путешествий. Сверхчувствительность к новизне влечет за собой коллективную слепоту ко всему, что кажется знакомым и хорошо известным. Реальным же становится то, что говорят о нем лица, стоящие на стороне будущего. Интеллектуальный этноцентризм так и остается неизжитым, он даже укрепляется за счет процесса интеллектуализации социального мира, ориентированного на определение «новых целей» и «новых барьеров» и на элиминацию «старых», порожденных XIX веком. Главенство, сообщаемое дискурсу, представлениям, ценностям в противовес позитивистскому знанию объективных структур и механизмов их воспроизводства (слово, всеми ненавидимое) отдается «мутации», что составляет заранее допускаемую подмену «экономического» на «культурное», «производства» на «информацию», материального на интеллектуальное, и, наконец, пролетариев и мелких буржуа прежних времен — на компетентных интеллектуалов. Пророческое слово одновременно является описанием нового мира и рецептом для того, чтобы сделать мир соответствующим тому, о чем говорится в предлагаемом описании. Вот почему эссе, посвященное современности, называемой в зависимости от ситуации, постмодернистской, нарциссической, индивидуалистической и т. п. — оказываются в конечном счете инструкцией по применению (для внутреннего пользования) спонтанных представлений, порожденных держателями культурного капитала. Оппозиция между «нео» и «палео» переворачивает все традиционные оппозиции, включая, по мнению Алена Минка, оппозицию между «правой» и «левой»: «Иммиграция, этика, генетика: всякий раз линия разлома проходит не между двумя лагерями, но внутри каждого. По одну или по другую сторону всегда находятся одни и те же. За порядок — старики, консерваторы всех мастей, желчные, нервные, дрожащие люди. За движение — молодые, самые энергичные, самые мобильные граждане, хорошо устроившиеся в жизни» [1].

Интеллектуальная докса стремится навязать то, что можно было бы назвать индивидуалистическим видением социального мира. Книги, статьи, специальные выпуски журналов, критика и рубрики участвуют в придании ей силы безусловной очевидности. Если индивидуализм получает свои дворянские титулы из научных трудов, которые ему посвятил Луи Дюмон, известный антрополог, уделяющий основное внимание историческому генезису категорий [2], некоторые эссеисты предлагают, в частности, в журнале «Le Debat», глобальную интерпретацию духа времени. Именно этим занимаются молодые авторы, решившие покончить с «гошистским» авангардом предшествующего поколения: с одной стороны, Жиль Липовецки и, с другой, Люк Ферри и Алэн Рено. Первый, преподаватель философии в средней школе, задался целью проанализировать в серии статей, опубликованных в «Traverses» и «Le Debat», а позже собранных в книгу, высшую формулу того, что называется «демократическо-индивидуалистическая современность» [3]. Вторые, будучи одновременно университетскими преподавателями (политические науки и философия) и хроникерами многотиражных газет («Evenement du jeudi», «L’Express»), пытаются доказать с помощью тысяч признаков конец того, что они называют «идеями 68» [4], а также возрождение индивида-субъекта. Алэн Минк, нечто среднее между руководителем предприятия и мыслителем free-lance, признанный журналистами (ему была присуждена премия), молодой нотабль, который председательствует в Обществе читателей газеты «Монд», и, наконец, медиатический персонаж, которого его издатель представляет как лучшего студента Политической Школы и Национальной Школы Управления, короче, как сверходаренного среди сверходаренных, оснащает новую доксу культурой, преподаваемой в «Школах власти».

Обвиняя в «тоталитарности» всякий анализ, который пытается связать интеллигибельность социальных агентов с конструированием пространства, в котором они могут быть размещены и классифицированы, эти авторы считают, что, поскольку реальность сама по себе настолько «раздроблена», «взорвана», «фрагментирована», что бессмысленно стараться ухватить нечто большее, чем несокращаемые частности: с появлением на сцене истории «индивида» приходит конец царствованию коллективных агентов, и, в частности, социальных классов, т. к. борьба классов дисквалифицируется вместе с «устаревшим марксизмом», этой точкой пересечения всех архаизмов. Серия лингвистических сдвигов, метафор и смешений приводит к триумфу «индивида»; частное лицо, отрицающее политику и культивирующее гедонистические ценности, либеральный индивидуалист, отставной активист, шеф образцового предприятия и т. д. невидимым образом служат аргументами в пользу трансцендентального субъекта в спиритуалистической традиции, субъекта, который должен содержать в самом себе основание эмпирически наблюдаемых практик. Освободившись от деспотизма подавляющих его теорий — иудейско-христианской традиции, индустриального общества, социализма и т. п., индивид может, наконец, обратиться к самому себе. «Индивид» — концепт борьбы, направленный на отрицание в плане политическом устаревшего социализма, а в плане интеллектуальном — самой возможности общественных наук, определяется всем тем, что находится в движении, и сам является движущей силой. В стилях undergraund, в проценте разводов, в экологии, де-синдикализации, гибкости новых форм занятости, «пофигизме» молодых, короче, всюду, где есть «текучесть», как в открытом обществе Бергсона, можно в конечном счете найти признаки разрушения «ролей» и «классификаций», возвращения к частной сфере жизни, и, наконец, открытость на большие «этические» проблемы, которые обращены к «субъекту».

К поверхностному «парению над» теоретики современности добавляют легкую критику «детерминизма», которая наверняка кажется широкой интеллектуальной публике, а также защитникам — старым и новым — школой ученой культуры. Да и как не предпочесть единственность субъекта, новатора, творца… и вдобавок ко всему нравственного, холодному диктату структур, внушающих страх посредственностям?

Перевод с французского Е.Д. ВОЗНЕСЕНСКОЙ

ЛИТЕРАТУРА

1. Minc A. La Machine égalitaire. — Paris: Grasset, 1989. — P. 314.

2. Dumont L. Homo aequalis. Genèse et épanouissement de l’idéologie économique. — Paris: Gallimard, 1976; а также: Essais sur l’individualisme. Une perspective anthropologique sur l’histoire moderne. — Paris: Seuil, 1983.

3. Lipovecki G. L’Ere du vide. Essais sur l’individualisme contemporain. — Paris: Gallimard, 1983.

4. Ferry L., Renaut A. La Pensée 68. — Paris, Gallimard, 1985; а также 68-86. Itinéraires de l’individu. — Paris: Gallimard, 1987.

Источник: Socio-Logos’96. Альманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии Российской Академии наук. — М.: Socio-Logos, 1996. С. 32 — 38.

Пэнсон М., Пэнсон-Шарло М. Отношение к объекту исследования и условия его принятия научным сообществом

Иерархия объектов исследования частично определена позициями, которые занимают в социальном пространстве ученые и социальные агенты, подвергаемые изучению. С этим связана и сложность признания их легитимности со стороны научного сообщества. Именно поэтому исследователи богатых семейств, фракций господствующих классов вызывают некоторую настороженность в научной среде. Известная враждебность исследователей к данному предмету, несомненно, проистекает из того, что в анализе социальной группы, представители которой могут накапливать капиталы самого разного вида — экономический, социальный, но также и культурный, образовательный и символический капиталы — ученые сталкиваются с позицией «доминирующего среди подчиненных».

Невозможный объект

И в самом деле семьи, принадлежащие к самым привилегированным социальным кругам, мало подвергались социологическому изучению. Причины такой «несправедливости» разнообразны. Это становится понятным, если, например, признать, что значительная часть социологических знаний о нашем обществе проистекает из заказных исследований, то есть по существу из работ, проводимых благодаря финансированию по контрактам, исходящим от госучреждений: богатые семьи аристократии и буржуазии ничуть не привлекают внимания таких заказчиков. Исследовательские контракты,— и это оправдано логикой потребности в срочном государственном вмешательстве, даже если она вызывает сомнение с точки зрения совокупного знания о социальных механизмах, — касаются преимущественно крупных проблем современности, безработицы и образования, иммиграции и интеграции, маргинализации и социальной политики. Гораздо важнее заниматься «новыми бедными» и населением рабочих пригородов, чем буржуазией из Нейи-Отей-Пасси.

Незначительное количество исследований об образе жизни самых привилегированных семей можно было бы также объяснить политическим и интеллектуальным климатом, установившимся после Мая 1968 года. С одной стороны, социологи и социология сделались в высшей степени подозрительными в глазах крупных буржуа, которым только что доставили неприятности и которые стали еще более осторожными. С другой стороны, социологи, склонявшиеся к марксизму вездесущему в тогдашних теоретических дебатах — предпочли проводить исследования, приближенные к политическому действию, отдавая приоритет формам изучения, максимально связанным с миром рабочего класса, доходя порой до того, что устраивались на завод. Образ жизни баронов из предместья Сэн-Жэрмен вовсе не стоял в повестке дня и, как бы там ни было, являлся малодоступным для наблюдений и опросов. Если исследование господствующих классов и процессов их социального воспроизводства, взятых изнутри, могло бы, по крайней мере, казаться возможным, подозрительность и враждебность людей, о которых шла речь, в любом случае препятствовала бы его реализации.

Сказанное относится именно к образу жизни: крупная буржуазия, конечно же, не исключалась из изучения, но бралась лишь в ее социальных ролях — делового руководства, политического управления, захвата системы образования. Труды о господствующих классах выхо-дили, но они повествовали о руководителях пред-приятий, о высокопоставленных чиновниках, о прес-тижных высших учебных заведениях, оказываясь исследованиями, распространявшимися только на функ-ционирование институций.

Есть исключения. Самыми заметными из них являются работы Пьера Бурдье и близких к нему исследователей, интересовавшихся высшими классами с целью снятия покрова с процессов господства и воспроизводства. Можно сослаться на первый номер журнала «Actes de la recherche en sciences sociales», вышедший в январе 1975 года и включавший статью о высокой моде, или книгу Пьера Бурдье «La Distinction», опубликованную в 1979 году. Вдохновленные этими работами приступили к изучению господствующих классов и мы, — после того как провели исследования о простонародных и средних классах, взятых в контексте их городской среды обитания.

Именно в ходе исследования этой среды возник интерес к привилегированным классам. Исследовательский проект предполагал, что будут выявлены и изучены условия сходства между городским пространством и социальным пространством, а также вытекающие из этого следствия. Город структурирован в общем и целом как социальное пространство и такое соответствие дает символические и практические эффекты, которые мы постарались уловить, взяв за точку отсчета те классы, что занимают господствующие позиции и в том и в другом пространстве [1].

Существуют и другие основания, объясняющие относительное молчание социальных наук по поводу элиты. Они связаны с позицией, занимаемой в социальном пространстве теми, кто мог бы (и обязан) вести анализ образа жизни и воспроизводства господствующих классов. Социология, конечно же, предполагает существование социологов, следовательно, социальных агентов, являющихся объектом собственной же науки.

Данная дисциплина является настоящим социальным перекрестком, потому что набор в нее идет особенно разнородным образом и перемешивает детей крупной буржуазии с сыновьями преподавателей, коммерсантов и с чудом избежавшими системы образовательного отбора выходцами из рабочего класса и крестьянства. Однако, несмотря на это, находится мало социологов, рискующих безбоязненно встретиться с ситуацией (исследования), где асимметрия социальных позиций складывается не в их пользу. Вышедшие из средних или простонародных классов и достигшие попросту срединного социального положения или вышедшие из хорошего общества и объективно оказавшиеся в позиции изгоев, социологи никогда не чувствуют себя настолько свободно, чтобы сойтись лицом к лицу с социальным миром, который их игнорирует, или о превосходстве которого они слишком хорошо знают, сами его покинув. Тогда как работая в народных или средних классах, они наслаждаются отношением неравновесия, складывающимся в их пользу. Здесь они находятся в господствующей позиции, даже если порой стратегии исследовательского взаимодействия могут иногда ставить под сомнение такой дисбаланс.

Ситуация коренным образом меняется, когда речь идет о том, чтобы столкнуться в интервью и в поле с агентами гораздо более наделенными различными формами капитала, зачастую включая и культурный — с агентами, богатыми символическим капиталом (благами, манерами и знаниями), способными продемонстрировать и сделать неоспоримой легитимность занимаемой ими позиции. Крупный буржуа всегда умеет поставить вас на место. В большинстве случаев с изысканной учтивостью — грозным оружием классового господства [2]. Есть стало быть целый ряд причин, который делает господствующие социальные группы с трудом «социологизируемыми». Однако, помимо того, существуют объекты в сущности невозможные, потому что имплицитно содержат многочисленные факторы нелигитимности. (С точки зрения ученого сословия, да и обыденного сознания.)

Социологам господствующих классов приходится сталкиваться не только с трудностями, свойственными межличностному отношению, которое устанавливается в ходе интервью. Существуют темы, такие как псовая охота, которые если и не являются невозможными, то по меньшей мере связаны со сложностями при утверждении их абсолютной легитимности в научном сообществе. Охотничья практика является недостойным объектом, потому что считается (так полагает и здравый смысл), что она дарит пустое времяпрепровождение горстке скандально богатых бездельников, приверженных порицаемым традициям, получающим извращенное удовольствие от яростного преследования безобидных и беззащитных животных. Скудный интерес к искусству псовой охоты (впрочем, такому же как и иные объекту этнологии и социологии, но, конечно же, более нагруженному символической ценностью, чем многие другие) обнаруживает глубинную антиномию между теми, кто ее практикует и большой частью тех, кто должен был бы ее анализировать [3].

Подозрение в угодливости

Социологов господствующих классов часто подозревают в угодливости по отношению к тем, кто практикует все виды капиталов. При этом предполагается, что эмпатия, кстати необходимая в любом исследовательском начинании, претворяется в данном случае в компромисс. В ходе самого исследования, якобы, постоянно присутствует навязчивая идея принятия status quo: исследователь постоянно рискует оказаться в ситуации завороженности своим объектом.

Упрек в отсутствии дистанции по отношению к исследуемым группам не выражают или крайне редко выражают, когда дело касается социальных агентов, находящихся по отношению к социологу в подчиненной позиции — рабочих, обитателей пригородных массивов дешевых многоквартирных домов, любаров[1], эрэмистов[2]. Патернализм может здесь проявляться свободно, в частности, в плане формы, когда, к примеру, не придают никакого значения тому, что респондента называют по имени. В случае же, когда речь заходит о социологии крупной буржуазии, желание принять нейтральный тон, очищенный от всякой социальной приверженности, отказ от удобства резкого дискурса могут уподобить социальному компромиссу. Социальный реванш перед лицом господствующих — посредством систематического обращения к иронии, и патернализм с подчиненными — через сердечный тон описания, плохо скрывающий чувство превосходства, оказываются очень часто двумя взаимодополняющими гранями отношения к социальному миру, которое устанавливается у групп, занимающих посредническую позицию.

Подозрение в угодливости достигает апогея, когда анализ вскрывает всяческие тревоги господствующих и даже их неудачи в сохранении своих привилегий («бедняжки»). Ибо несмотря на всю власть, которой они облечены, несмотря на все капиталы, которыми они располагают в самых разнообразных формах, некоторые стороны существования виднейших семейств буржуазии и аристократии, и того, чему они привержены, могут оказываться под угрозой, ставиться под сомнение.

Два недавних исследования поднимали эту тему. Они касались вторжения бизнеса и торговли предметами роскоши в богатые кварталы на западе Парижа, приводящего к разрушению среды обитания виднейших семейств, и псовой охоты, охотничьей практики, которой к тому же постоянно грозит опасность со стороны организаций по охране животных, законодательных проектов, выдвигаемых некоторыми депутатами, и многочисленных европейских парламентариев.

Семьям из богатых кварталов, которые явно живут не в бедности, в ходе присвоения парижского пространства угрожают представительства крупнейших предприятий, конторы всяческих консультативных фирм, дома крупнейших модельеров и ювелиров. Если среду их обитания страстно жаждут такого рода заведения, то по той причине, что она дарит своим расположением, своими достоинствами лестные характеристики всем видам деятельности, отыскивающим адрес, способный представлять собой прочную символическую ценность. Перед семьями, которым приходится покидать свой квартал, встают проблемы не столько экономического, сколько символического и морального порядка. Комфорт повседневной жизни не уберегает от драм, которые, по правде говоря, переживаются как таковые только потому что само их существование носит привилегированный характер. Болезненное чувство, порой даже несчастье, необходимо оценивать соразмерно социальному опыту, исходя из которого воспринимаются события, воздействующие на ваше существование. В худшем случае семьи покинут VIII округ, чтобы переселиться в Нейи или Ле Везине. Однако драмы оцениваются всегда только относительно занимаемых позиций и единичных историй, социального происхождения и пройденного пути. Необходимость покинуть свой VIII округ, чтобы отправиться в «ссылку» в шикарный пригород, может переживаться некоторыми из этих семейств как драма или во всяком случае как эмоциональный разрыв, поскольку она означает необходимость покинуть квартал своего детства, бросить дом, построенный прадедушкой, оставить семейную колыбель.

Анализ трудностей, связанных с удержанием господствующих позиций, зачастую вызывает сарказм, как и описание тревог, вызванных необходимостью сохранять замок в семейном достоянии. Ему предпочли бы демонстрацию неудач в социальном воспроизводстве. Мы действительно обычно намеренно оставляем в стороне «наследников неспособных наследовать», так как более эвристичным нам представляется вначале показать, что воспроизводство господствующих классов, в глобальном масштабе, осуществляется весьма удовлетворительно. Хотя уже наше исследование о трансформации буржуазных кварталов в деловые показывает, что противоречия внутри самих господствующих классов таковы, что могут приводить к «бульваризации», иными словами к упадку квартала, находившегося в зените славы. Помимо прочего существование в среде господствующих агентов, обойденных процессами социального воспроизводства, требует более тщательного изучения. Если для того чтобы войти в данное сообщество, требуется время, оно равно необходимо и для того, чтобы из него выйти. По одному мановению руки не разрушается доверие, установившееся вокруг того или иного имени. Такое имя нужно заслужить, но оно идет от жизненной заинтересованности клана в том, чтобы защитить вопреки всему незамещаемый капитал, который оно собой представляет. Поэтому сделают все, чтобы вернуть обратно неумеху, безответственного, сбившегося с пути, который своей маргинальной жизнью, своими заблуждениями рискует разрушить символический капитал аккумулированный в родовом имени. Когда подвергается сомнению честь имени, сделают все, чтобы ее сберечь. Это — объяснение тому, что имеется определенно очень мало неудач в социальном воспроизводстве элит: всегда найдут запасное место для того, кто несмотря на прекрасные карты, находившиеся у него на руках в начале игры, не сумел или не захотел играть по правилам и оказался под угрозой деклассирования. Капитал хорошей репутации, основанный на имени, делает солидарными всех, кто его разделяет.

Аналогично этому в исследовании о псовой охоте описание страсти, затрат на поддержание условий для этой практики, постоянного беспокойства, которое приносит приверженцам псовой охоты перспектива ее запрещения, может сойти за угодливость. Точно также как и то, что подчеркивание соответствующих ценностей в самой практике охоты — галантности или физической отваги. Перенесли бы только иронию, по крайней мере в определенных секторах социальных наук. Это трудно объяснимая вещь, когда видишь как отказывают в легитимности объекту, который a priori не мог бы считаться менее легитимным чем солончаки Геранда и ремесло соляного промысла, если обратиться к примеру «точечного» и превосходного исследования, которое не вызвало возражений в аспекте его легитимности. Как будто невозможно работать с минимальной дистанцией над сюжетами, подразумевающими господствующие классы.

Передача знаний и попытка понять

Реакцию некоторых коллег, разоблачающих угодливость специалистов по господствующим классам перед богатыми семьями (в лучшем случае их упрекают в наивном ослеплении), необходимо связывать с тем обстоятельством, что наши исследуемые представляют собой конкретных индивидов и семьи, а не абстрактные схемы. Такая попытка понимания, которая стремится продемонстрировать социальные и экономические механизмы производства и воспроизводства представителей буржуазии, несомненно дает увидеть социальную среду, золотым правилом которой является закрытость и замкнутость на самой себе. Но одновременно она напоминает исследователю о его подчиненной позиции, с его средней, но скромной зарплатой, его гостиной-столовой, его местом жительства в пригородах или социально разнородных кварталах. Эти факторы — достаточно сильная автономия интеллектуального и научного поля и городская сегрегация, которая изолирует богатые кварталы,— безусловно вносят вклад в объяснение столь малочисленных контактов между теми, кто аккумулирует все виды капиталов и теми, чья позиция характеризуется лишь образовательным и культурным капиталом.

Труды о господствующих классах нарушают два важных правила. К первому относится молчание, которым окружают себя привилегированные классы: такие работы передают вовне, за пределы богатых кварталов сведения об образе жизни, которые, как правило, оттуда никогда не выходят. Второе касается мер предосторожности, которыми обычно окружает себя тот, чья профессиональная миссия заключается в анализе механизмов социального воспроизводства. Оставлять в тени господствующие части господствующих классов значит обеспечивать себя верой в то, что принадлежишь к элите. К элите, понятой в данном случае не как объективное социальное превосходство, а просто как указание на объективно господствующую позицию.

Позиция социолога, взятая между его объектом, т. е. социальными агентами с их интересами, и его коллегами, которые неизбежно подразумеваются, зачастую весьма неудобна. В особенности она рискованна тогда, когда старается «выдать» среду, как «те шпионы, которых кино часто предлагает нам в качестве образцов и которые завоевывают доверие банды, чтобы лучше ее предать», как писал Сартр [4]. Социология господствующих классов становится тем самым вдвойне опасной, потому что она разоблачает определенные механизмы власти и ее воспроизводства, что не понравилось бы господствующим, и потому что она оказывается разрушительной для символического престижа сообщества париев.

Перевод с французского О.Е. ТРУЩЕНКО

ЛИТЕРАТУРА

1. Pinçon M., Pinçon-Charlot M. Dans les beaux quartiers. — Paris: Seuil, 1989; Pinçon M., Pinçon-Charlot M. Quartiers bourgeoises, quartiers d'affaires. — Paris: Payot, 1992.

2. Pinçon M., Pinçon-Charlot M. Pratiques d'enquête dans l'aristocratie et la grande bourgeoisie: distance sociale et conditions spécifiques de l'entretien semidirectif // Genèses. — 1991. — N3.— P. 120 — 133.

3. Pinçon M., Pinçon-Charlot M. Des difficultés de la recherche dans les classes dominantes: de l'objet impossible au sujet manipulé // Journal des Anthropologues. — 1993.N53-55. — P. 29 — 36; Pinçon M., Pinçon-Charlot M. La Chasse à courre, ses rites et ses enjeux. — Paris: Payot, 1993.

4. Sartre J.P. Questions de méthode. — Paris: Gallimard, 1967. — P. 99.

[1]Любары — молодежь, проживающая в бедных пригородах и объединенная в группировки, отличающиеся асоциальным поведением. — Прим. перев.

[2]Эремисты — получающие госудаственное пособие для малообеспеченных (Insertion de Revenu Minimal). — Прим. перев.

Источник: Socio-Logos’96. Альманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии Российской Академии наук.  — М.: Socio-Logos, 1996.  — С. 39-48.

Шматко Н. Конверсия бюрократического капитала в постсоветской России

С момента появления российские предприниматели стали объектом изучения социологов и экономистов. Начиная с создания в 1986 г. первых кооперативов, они были в центре дискуссий в средствах массовой информации и специализированной прессе, поскольку сама идея работы «на себя», а не «в интересах страны» казалась кощунственной. Проводилось множество опросов общественного мнения[1], посвященных восприятию предпринимательской деятельности и образу самих предпринимателей в глазах населения, результаты которых показали трансформацию этого образа от полностью негативного в начале перестройки (1986 — 1989 г.) до весьма притягательного для значительного числа опрошенных и, в частности, для молодежи и школьников[2](для возрастных групп старше 50 лет этот образ сохранил негативную окрашенность). Значительная часть исследований, так или иначе затрагивавших проблему предпринимательства, в действительности имела своим предметом изучение экономического поведения населения: диспозиций относительно инвестиций «свободных денег», приобретения акций и т. п., но не конкретный анализ предпринимателей.

В центре нашего исследования находится анализ конституирования социальной позиции российских предпринимателей. Объектом изучения является объективирующая эту позицию выборочная совокупность владельцев частных или приватизированных предприятий[3]. В течение анализируемого периода (1987 — 1995 г.) и даже за время проведения самого исследования предмет изучения подвергся многочисленным трансформациям, что, естественно, повлекло за собой изменение его границ.

Можно условно выделить четыре этапа становления социальной позиции предпринимателей:

Первый (1986 — 1989 г.) — первые, создававшие НТТМ, кооперативы в области бытового обслуживания и общественного питания, возрождение ремесленничества (в форме ИТД).

Второй (1989 — 1991 г.) — переход в сферу предпринимательской деятельности специалистов и руководителей подразделений государственных предприятий и учреждений, — так называемого «второго эшелона», — переход, последовавший за банковской реформой, созданием системы бирж, массовым открытием малых предприятий и кооперативов при крупных экономических субъектах с государственной формой собственности, распространение совместных предприятий с участием иностранного капитала.

Третий (1991 — 1993 г.) — «пик» численности мелких и крупных частных фирм и приход в ряды предпринимателей руководителей «первого эшелона», последовавший за официальным утверждением института частной собственности, массовой приватизацией промышленных предприятий, кризисом отечественной индустрии, радикальным обновлением административной системы России (после распада Советского Союза).

Четвертый (1994 — 1995 г.) — рекомпозиция поля экономики, сопровождающаяся изменением профиля деятельности предприятий, постоянные переходы предпринимателей из одного сектора экономики в другой, заметное снижение частоты создания новых предприятий.

Социальные ресурсы, лежащие в основании конституирования сектора частных предприятий

Анализ интервью, собранных в процессе исследования, показывает, что относительная значимость отдельных видов капиталов, которые могут быть инвестированы в частные предприятия, неравноценна в различные периоды становления данного сектора экономики. Экономический капитал, который, казалось бы, должен быть основополагающим при основании предприятия, в ряде случаев играет второстепенную роль. Этот парадоксальный факт обнаружил себя в период создания малых предприятий типа НТТМ и молодежных центров (1986 — 1990 г.), но он также проявился и при ваучерной приватизации и акционировании госпредприятий (1992 — 1994 г.). Для центров НТТМ это связано с передачей в их пользование помещений и оборудования комитетов комсомола и партии, для малых предприятий, созданных в большом количестве при крупных промышленных или научно-исследовательских государственных учреждениях — с обеспечением не только материальной базой, но и заказами на научно-исследовательские и опытно-конструкторские работы; при ваучерной приватизации госпредприятия — с практически бесплатной передачей готового предприятия со всеми его ресурсами материально-технического и кадрового характера. Но аналогичная ситуация наблюдалась также в 1990 — 1991 г., во время реформы банковской системы: в частную собственность передавалась не только материально-техническая база, но — что значительно важнее — клиентура банков с их госкредитами и т. п. Во всех этих случаях «новые собственники» не инвестировали (или почти не инвестировали) собственного экономического капитала — первостепенную роль здесь играли неэкономические его виды. Значение и объем инвестированного экономического капитала различны для руководителей госпредприятий, реконвертировавшихся в частные предприниматели, и для предпринимателей, перешедших в сектор частной экономики с доминируемых позиций сектора государственной экономики.

В целом, необходимо отметить, что все исследования экономической элиты в России встречают большие трудности в сборе данных, касающихся оценки объема экономического капитала предприятия. Практически невозможно получить достоверную информацию о финансах, которыми располагает предприниматель, о его годовом доходе или о принадлежащей ему собственности. Поэтому для классификации предпринимателей приходится пользоваться лишь косвенными показателями. При этом из-за инфляции практически невозможно сравнивать между собой созданные в разное время предприятия по их начальному или уставному капиталу, обороту и т. п. Отсутствие точных данных обязывает нас рассматривать все известные рейтинги наиболее известных российских бизнесменов, публикуемые в средствах массовой информации, как субъективные мнения относительно состояния одного из секторов экономического поля, поскольку в целом подобные публикации основываются на результатах опросов так называемых экспертов (экономических обозревателей газет, экономистов-аналитиков различных маркетинговых центров и коммерческих ассоциаций), классифицирующих предпринимателей в соответствии с собственными интересами и представлениями. Такого рода рейтинги служат конструированию и легитимации экономической и социальных классификаций, показывая кого следует, а кого нет относить к этой элите.

Анализ собранных интервью показал, что личный экономический капитал предпринимателя играет большую роль при основании частной фирмы, если тот находится в ситуации «новичка» (или парвеню) в экономическом поле: новый агент, пытающийся внедриться в субполе частной экономики (в определенный сектор рынка) и таким образом начать конкурировать с другими агентами, уже занявшими свои позиции в данном поле, должен оплатить «право входа», т. е. обладать неким капиталом, который он может инвестировать в экономическую игру. Когда речь идет об агентах, которые были интегрированы в поле экономики до начала рыночных преобразований, таких как, например, директора госпредприятий, а также о партийных и комсомольских функционерах достаточно высокого уровня, имевших прямым или опосредованным образом в своем распоряжении или под своим контролем предприятия, то «право входа» в субполе частной экономики может оплачиваться социальным или бюрократическим капиталом (институционализированные позиции, специфические профессиональные знания, навыки и опыт работы, персонифицированные деловые связи и т. п.). Когда же речь идет о вновь пришедших, то главную роль играет экономический капитал.

Следовательно, можно выделить два типа российских предпринимателей: тех, кто близок к государству (бывших хозяйственных руководителей и партийно-государственных функционеров), и тех, кто располагается целиком в сфере частного бизнеса (особенно «новички»)[4]. Это различение проявляется не только по отношению к экономическому капиталу и его роли в основании собственного предприятия, но также и в отношении других факторов конституирования российского патроната, в частности, стратегий развития предприятия, инвестиций, стилей жизни, воспитательных и образовательных стратегий семей этих двух типов предпринимателей.

Очевидно, что для мелких предпринимателей, начинающих свое дело «с нуля», важность экономического капитала неизмеримо возрастает: не имея ни прямого, ни опосредованного доступа к дефицитным ресурсам государства, они должны расплачиваться за свою интеграцию в поле экономики экономическим образом (деньгами или другими ресурсами, имеющими экономическую природу и происхождение), причем делать это каждый раз и даже там, где формально они не требуются. Чем меньше объем социального, культурного, политического или бюрократического капитала, тем больший «взнос» приходится платить. Так, если предпринимателями становятся профессионалы в своей области (архитекторы, журналисты или ученые), то они могут в качестве входной платы инвестировать в экономическую игру ресурсы неэкономического характера (технические заделы, разработки, проекты, патенты, социальный капитал в виде званий и дипломов, протяженных социальных связей, принадлежности к престижным социальным корпусам и т. д.) [5], что естественно невозможно для приходящих с низких социальных позиций и лишенных практически всех видов ресурсов, которые могли бы быть расценены как капитал в субполе частной экономики и обменены на экономический капитал в чистом его выражении (деньги, фонды и т. п.).

Роль культурного капитала в генезисе патроната

Основным в роли культурного капитала оказывается не просто сам факт наличия высшего образования у большинства нынешних предпринимателей, но обладание определенной совокупностью знаний, как инкорпорированной формой культурного капитала, и владение его объективированными формами: наличие библиотеки, произведений искусства, музыкальных инструментов и т. п. Важна и совокупность специфических знаний и навыков, относящихся к общей культуре (владение русским и иностранным языками, познания в области литературы и искусства, и т. п.), а также специфические культурные практики, усвоенные с детства, транслирующиеся через семью и ближайшее окружение[6].

В социалистических странах у представителей партийной номенклатуры не было никаких других противников в их борьбе за господство, кроме держателей культурного капитала. П. Бурдье, анализируя перемены, произошедшие с ГДР, пишет: «Все заставляет предположить, что в действительности в основе изменений, случившихся недавно в России и других социалистических странах, лежит противостояние между держателями политического капитала в первом, а особенно во втором поколении, и держателями образовательного капитала, технократами и, главным образом, научными работниками или интеллектуалами, которые отчасти сами вышли из семей политической номенклатуры» [7].

Значение культурного капитала в годы советской власти было очень велико не только по причине «выведения за рамки» экономического капитала, имеющегося во владении социальных агентов, но и в силу специфических механизмов формирования элит. В «истории культурного капитала» в СССР можно четко проследить две противоположно направленные тенденции: первая, характерная для послереволюционного периода, когда культурный капитал доминирующих в социальном поле стремительно сокращался, обеспечивая подконтрольность, управляемость и стабильность режима; вторая — характерная для брежневского (и более позднего) периода вплоть до начала горбачевских реформ — когда началось накопление культурного капитала и его заметный рост не только среди самих представителей партийной и хозяйственной номенклатуры, но особенно, среди членов их семей. Динамику наращивания образовательного капитала в рядах партийной номенклатуры характеризуют с одной стороны, увеличение числа членов ЦК КПСС, получивших второе высшее и поствысшее образование (в том числе, гуманитарное), а с другой — рост дипломированных специалистов с высшим партийным и комсомольским образованием[8].

Наращивание объема культурного капитала у представителей руководящих классов и номенклатуры выражалось не только в простом увеличении числа специалистов (чаще всего с высшим техническим образованием), но и в «косвенных» показателях: накопление знаний о западном образе жизни и усвоение западных стереотипов в отношении управления, организации досуга, быта, потребления и т. д. через путешествия, стажировки, поездки по комсомольской или партийной линии «для обмена опытом». Не менее важное значение имели и более простые, но фундаментальные процессы — обучение в «элитарных» школах (в основном спецязыковых школах и интернатах[9]), наличие больших домашних библиотек (формирующихся через распределитель), доступ в известные театры, закрытые кинопросмотры и т. п., что характеризует формы присвоения редких культурных благ, распространенные в привилегированных слоях. Рост культурного капитала в рядах руководителей и в других социальных группах, занимающих положение подчиненных (доминируемых) среди господствующих (формально этот рост отражался в фактах принятия закона о среднем образовании в 1972 г., а также широком распространении спецшкол в конце 70-х –начале 80-х годов, увеличении приема в вузы и т. п.), вызвали рост противостояния владельцев культурного и бюрократического капитала. Анализируя подобное противостояние, П. Бурдье отмечает: «Держатели образовательного капитала, конечно же, наиболее склонны к проявлениям нетерпимости и к протесту против привилегий владельцев политического капитала, они также наиболее способны к тому, чтобы направить против номенклатуры профессии, имеющие эгалитаристский или меритократический дух, лежащий в основании легитимности» [10].

Изменение относительного веса культурного капитала сопровождалось дифференциацией общества (в противовес прокламируемой социальной однородности) и стагнацией в его высших эшелонах. Политические и хозяйственные элиты стабилизировались, сменяемость в рядах номенклатуры резко снизилась. Средние и нижние ступени номенклатурной иерархии, не имея «достаточных» властных полномочий, делегированных им партийным аппаратом (т. е. делегированного политического капитала), обладали достаточно высоким культурным капиталом, чтобы не чувствовать себя в полной зависимости от аппарата (что как раз и отличает их более всего от сталинской номенклатуры). Доминируемые среди доминирующих, «второй эшелон» оказался в достаточно «тупиковой» позиции, не имея, с одной стороны, возможностей для карьерного роста, а с другой стороны — был лишен возможности владения собственностью и наращивания экономического капитала. Все это подтолкнуло его к пересмотру основополагающих принципов дифференциации и иерархизации социального пространства — номенклатурной иерархии с передачей своих прав доверенным лицам и к борьбе за создание новых позиций в социальном пространстве, гарантирующих занятие более высоких социальных позиций, т. е. собственно к «перестройке» и воссозданию частной экономики.

Советская бюрократия вчера и сегодня

Сам факт значительного присутствия бывшей номенклатуры среди предпринимателей уже не раз подчеркивался[11], однако социальные факторы, позволяющие и обеспечивающие переход прежних руководителей государственного сектора на новые экономические позиции, еще слабо изучены. Социологи зачастую ограничиваются констатацией высокого уровня образования и связями, сложившимися между функционерами государственной экономики в прежние годы. Мы попытаемся в данной статье дать более детальный анализ факторов, обеспечивающих успешное освоение бывшими «бюрократами» экономических позиций, основанных на частном капитале, и раскрыть природу специфических ресурсов, которые они смогли накопить за время работы на более или менее высоких государственных постах.

Прежде чем перейти к конкретному анализу интеграции в частную экономику бывших бюрократов, следует отметить некоторые важнейшие моменты истории советской номенклатуры. Под употребляемыми терминами «бюрократы» или «бюрократия» мы понимаем, прежде всего «номенклатуру», т. е. функционеров, занимавших известную совокупность руководящих постов советской партийно-государственной системы, постов, которым эта система делегировала полномочия по управлению определенными ресурсами общества, будь то ресурсы материального (государственная собственность), культурного (научные знания и средства их производства и распространения, предметы искусства и средства их производства и распространения и т. д.) или символического (разнообразные официальные номинации — звания, дипломы, сертификаты и др.) характера.

Вспомним, что в работе стихийно возникших после Февральской революции 1917 г. советов могли принимать участие все без исключения. Советы представляли собой своеобразный сколок с общины, дела в которой решались всем «миром», т. е. собранием всех заинтересованных. Иными словами, коллективные практики формировали «общую волю коллектива», оформлявшуюся в конкретные решения. Институционализация советов, завершившаяся в целом к августу 1917 г., превратила их из органа непосредственной демократии в орган демократии представительной: во-первых, из «клеточек» самоуправления суверенного народа совет превратился в выборный орган, в собрание представителей, которые хотя и не были еще профессиональными политиками и администраторами, но работали на постоянной основе; во-вторых, в советах повсеместно возникают исполнительные комитеты — «бюро» — с их специфической политико-административной компетенцией и специализированным языком, состоящие из освобожденных работников и избираемые не непосредственно доверителями (рабочими, солдатами, крестьянами), но самими членами совета — доверенными лицами доверителей.

Атомизированные агенты («народ») создали посредством делегирования советам полномочий решать свои проблемы новую социальную реальность — советскую власть, государственную силу, стремившуюся к монополии легитимного физического и символического насилия. Власть советов заключается с этого момента в том, что освобожденные работники как доверенные лица доверенных лиц, действуют в качестве своих доверителей («трудящихся») и вместо них. «В качестве» в данном случае означает, что эти «дважды» доверенные лица в социальном плане отличались (располагая более значительными культурным, социальным и символическим капиталами, двигались по другим социальным траекториям...) от своих доверителей, также как дворянин Ленин разительно отличался от питерских рабочих, но говорили и действовали от их имени, выражали их интересы (или то, что принималось самими трудящимися в качестве своих интересов) и т. д. Механизм делегирования и представительства, лежащий в основе советской власти (в той же мере, в какой на нем основаны все западные демократии), не только не ведет к социальной однородности, но напротив, в расширенном виде воспроизводит неравенство агентов, с которым советы (по мысли российских теоретиков коммунизма) призваны были бороться. Советы по сути дела воспроизводили неравномерное распределение капиталов среди граждан. Во-первых, они интегрировали в себя в качестве непосредственной демократии лишь тех, кто имел необходимый культурный и экономический капитал (как минимум — свободное время), чтобы заниматься политикой. Во-вторых, в качестве представительной демократии советы, на словах декларируя необходимость привлечения к управлению государством «широчайших народных масс», на деле способствовали формированию социального корпуса профессиональных политиков и администраторов — номенклатуры. Чем меньшим объемом капиталов обладают доверители, тем более самостоятельны доверенные лица. Особенность же делегирования «рабочих и крестьян» состояла в том, что в силу их обделенности всеми видами капиталов, делегирование своих полномочий, подразумевавшее полный отказ от участия в (материальных и символических) доходах освобожденных работников (номенклатуры), было для них единственной возможностью заявить о себе, хоть как-то выразить свои интересы через «своих» доверенных лиц. Отсутствие у доверителей ресурсов, необходимых для самостоятельного производства политических практик, наделяло доверенных лиц совершенной свободой действий, которой они в полной мере воспользовались во время «коллективизации», «индустриализации» и т. п.

Однако для целей нашего исследования важнее проанализировать процессы делегирования и представительства внутри большевистской партии. Отметим, что РСДРП— ВКП(б)— КПСС создавалась и функционировала как партия рабочего класса, который не мог существовать иначе, как посредством делегирования своих прав и функций партии, порождавшей этот класс тем что, действовала от его имени и вместо него. Рабочий класс определялся через партию в соответствии с формулой: «РСДРП и есть рабочий класс», причем лишь партия способна реализовать рабочий класс как действительную политическую и социальную силу, а изолированные агенты (рабочие) не могут объединиться в мобилизованную для борьбы группу, так как они бедны капиталами, и поэтому вынуждены к долгосрочному и безусловному делегированию полномочий и функций политического и символического представительства освобожденным профессиональным работникам, организованным в партию. РСДРП— ВКП(б) в качестве партии доминируемых, «...у которых нет иного выбора, кроме отказа от прав или самоотречения в пользу партии, этой перманентной организации, которая должна создавать представление о непрерывности класса, всегда стоящего перед опасностью впасть в прерывность атомизированного состояния (с уходом в частную жизнь и поиском путей личного спасения) или в ограниченность борьбы за сугубо частные цели» [12], должна была предоставить и своим доверителям и своим членам развернутую программу мышления и действия, а взамен требовать от них неограниченного кредита доверия. В этом заключается одно из отличий партии доминируемых от партии доминирующих, которые ограничиваются партиями-ассоциациями, организованными по типу клубов и имеющими в лучшем случае общую идеологию. Для выработки программы и организации действий партии большевиков, состоявшей из обездоленных в культурном отношении агентов, требовался мощный аппарат, состоящий из профессионалов, располагавших значительными культурными, политическими и иными ресурсами. Всеобъемлющее делегирование полномочий и политико-культурная зависимость как социальной базы партии, так и рядовых членов привели к исключительно высокой концентрации политического капитала в аппарате ВКП(б). Заметим особо, что практика постоянных чисток и наборов искусственно поддерживала высокую долю рабочих среди членов партии и создавала исключительно благоприятные условия для консервации политико-культурной зависимости основной массы партии от аппарата.

Для того чтобы объяснить процессы формирования и функционирования номенклатуры, мы должны рассмотреть особенности делегирования аппарата партии, понимаемого как социальный корпус доверенных лиц — переход от съезда к ЦК, от ЦК — к Политбюро. Аппарат являлся социальным корпусом в том смысле, что был общностью агентов, воспроизводимой и регулируемой системой институций, связанной общим габитусом и мобилизованной для политической борьбы. Понятно, что в силу проанализированных выше особенностей делегирования «рабочих и крестьян» этот аппарат был мощным и многочисленным, наделенным широчайшими полномочиями. Слабая обратная связь с доверенными лицами способствовала концентрации власти в руках освобожденных работников и развитию тенденций к самовоспроизводству аппарата. Поэтому аппарат делегировал власть над собой тем освобожденным работникам, которые полностью от него зависели и в силу этого действовали в его интересах. «...Существует известная и причем не случайная структурная общность между аппаратом и определенной категорией людей. Их можно охарактеризовать в основном негативно, как напрочь лишенных качеств, обладание которыми могло бы вызвать интерес в известный момент и в рамках определенного поля деятельности. ...Аппарат обычно возносит на пьедестал людей надежных... Потому что у них нет ничего, что они могли бы противопоставить аппарату» [13].

Таким образом, аппарат, с одной стороны, на протяжении всей советской истории пытался контролировать состав доверителей, не допуская массового притока в ряды партии носителей большого политического и культурного капитала (чистки партии и «рабочие наборы», репрессии против старых кадров, накопивших значительный личный политический капитал, квотирование при приеме в партию), а с другой — делегировал власть над собой «блистательным посредственностям» вроде И.В. Сталина или Л.И. Брежнева, т. е. агентам, не располагающим значительными личными (не делегированными аппаратом), политическим и культурным капиталами.

Воспроизводство аппарата в том виде, в каком он существовал в 30-х — 40-х г. было возможно лишь при условии невысокого политического и культурного уровня его доверителей и удаления из рядов самого аппарата всех кадров, имевших опору вне него. Репрессии объективно повышали управляемость аппарата, поддерживая в нем непрерывное напряжение. Но как метод управления и воспроизводства они были возможны лишь при низком уровне образования и профессиональной подготовки как самого аппарата, так и партии в целом, поскольку именно дефицит культурного капитала позволял доверенным лицам доверенных лиц закреплять за своими постами огромные и не контролируемые доверителями полномочия.

К моменту начала «перестройки» характер делегирования существенно изменился в силу того, что значительно вырос уровень образования как доверителей, так и доверенных лиц. Партия перестала быть монопольным собственником политического и культурного капитала, буквально «из ничего» создающим своих освобожденных работников с помощью системы партийного образования.

Власть доминирующих слоев базировалась в советскую эпоху на капитале авторитета партии и на официальной идеологии с ее мифами и ритуалами. Властные позиции на предприятиях и в народном хозяйстве в целом не подчинялись чисто рациональным принципам разделения труда, они часто дублировались партийными руководящими структурами, так что все предприятия, колхозы, совхозы, система образования и науки, творчество и здравоохранение были под управлением партийных функционеров, чье руководство и контроль покрывали все без исключения области деятельности. Но с другой стороны, руководители предприятий и учреждений, шедшие по профессиональной стезе, неизбежно вовлекались в партийные структуры, а начиная с определенных руководящих постов, становились членами ЦК (точно также и исключенный из партии руководитель автоматически лишался своего места). Можно таким образом констатировать альянс партии, госслужащих и хозяйственных руководителей.

Важно отметить, что формирование советских элит в 20-е — 40-ые г. представляло собой полную смену старых элит, существовавших до революции, практически полное обновление доминирующих (порой несколько раз, последовательно, до полной смены) с вытеснением или физическим уничтожением прежних руководителей, высокопоставленных госслужащих, дворянства, специалистов. Этот период отмечен становлением контрэлит, обладавших изначально очень низким культурным капиталом, имевшим «трудовое» происхождение, но обладающим практическим чувством («классовым чутьем») и бывших, конечно же, членами партии. Эти люди и стали социальной базой новой контрэлиты — номенклатуры. Выбранные партией, они получали необходимое образование в партийной системе или же по специальности, в школах партии или в вузах, а затем делали очень быстрые карьеры. Такая группа «выдвиженцев» была с самого начала противопоставлена «прежним». Последние часто использовались (в соответствии с ленинским декретом) советскими предприятиями и учреждениями на подчиненных должностях, в качестве простых исполнителей. Конечно же, были и исключения из этого правила, когда «буржуазные специалисты» делали карьеры при советском режиме (как, например, А.А. Богомолец, А.Н. Крылов, А.В. Щусев). Новая политическая и культурная элита из «выдвиженцев» легитимировала и стабилизировала режим.

Новая революция или «контрреволюция» начала 90-х годов в отличие от Октябрьской революции не привела к круговороту элит. Взамен старым советским элитам, несмотря на все «радикальные» реформы не пришла контрэлита, поскольку не изменились основы сложившегося при советской власти социального порядка. Реформирование экономических и социальных отношений, начавшись сверху, с реформы и раскола в партии и ЦК, не ставило перед собой цели передачи власти другому слою или смену парадигмы социальной мобильности. Возможности для собственного воспроизводства имели лишь хозяйственная и культурная элиты, однако именно они, а в особенности, промышленники столкнулись с большими трудностями в сохранении своих доминирующих социальных позиций в реформированном российском обществе.

Положение бывших бюрократов в сегодняшнем поле экономики

Сегодняшние социальные трансформации и реформы отличаются от тех, что были характерны для периода между Октябрьской революцией и Второй мировой войной, поскольку значительные перемены на рынке руководящих постов и изменение социально-экономической системы в целом не привели к обновлению элитных групп, т. е. агентов, занимающих доминирующие позиции в социальном и, более конкретно, в экономическом поле. Реформирование социально-экономической системы, начавшись с раскола в партии и первых перестроечных указов, либерализирующих хозяйственную самостоятельность экономических субъектов изменило структуру доминирующих позиций в поле экономики и сам рынок постов (что впрочем не означает смену индивидов, занимающих соответствующие позиции). Реформы имплицитно (а порой и явным образом) предполагали реализацию в первую очередь интересов бюрократической верхушки. Вместе с тем, реформа проводилась силами тех, кто среди доминирующих занимал подчиненную позицию, а следовательно, в условиях старой советской системы с ее строгими принципами формирования номенклатуры, был ограничен в своем продвижении и в объеме делегированной власти. Если мы рассмотрим различные сектора номенклатуры (политический, экономический, культурный или хозяйственный) и различные ее иерархические уровни (центральные власти, региональные, местные, промышленность, сельское хозяйство и т. п.), то увидим, что они принимали неравное участие в перестройке.

Разная степень вовлеченности советских элит в реформы соотносится с более или менее значимой модификацией строения сегодняшних элит. Так, сектор, испытавший самые сильные перемены, это, безусловно, финансы, банковская система, а наиболее стабильный и менее всего затронутый процессом смены — нефтегазовая добывающая промышленность. Однако, если бывшие хозяйственные и, отчасти, промышленные элиты смогли воспроизвести себя, то сказанное не относится к политической коммунистической элите, которой не нашлось места на новом экономическом рынке: многочисленные представители партийной элиты «конвертировались» (в смысле религиозного «обращения») в демократические и либеральные политические течения.

Наше исследование [14] показывает, что верхушка советской партийной элиты — Политбюро, ЦК КПСС, не смогли конвертироваться и найти свое место в новом социальном пространстве. Этому есть несколько объяснений, более и менее весомых факторов, среди которых нужно отметить один, достаточно простой, но весомый — практически все члены Политбюро и первые лица аппарата ЦК имели пенсионный возраст к началу перестройки. Другие объясняющие факторы ограниченной «конвертируемости» высокой номенклатуры кроятся в ее групповых диспозициях (групповом габитусе), сформированных ее практиками и механизмом селекции. В частности, речь идет о «трудовом» происхождении и «рабочей» социальной траектории (необходимость рабочего стажа в начале партийной карьеры) советской партийной верхушки, а следовательно, о специфических условиях первичной социализации. Система диспозиций, составляющих исходный индивидуальный габитус будущих (а теперь уже бывших) представителей номенклатуры партии, формировалась в трудных материальных условиях, в годы войны или первые послевоенные годы, откуда характерные для них дисциплина и самодисциплина, ограничения и самоограничения, большая способность адаптации к трудным ситуациям, несмотря на определенную ригидность в отношении необходимых перемен и минимальная ценность жизни (или судьбы) отдельного индивида.

Следующее за этим поколение и, особенно, дети партийной и хозяйственной номенклатуры, выросли в других социально-экономических условиях, при другой политической конъюнктуре в стране и в мире в целом. Часто они имели опыт проживания за границей или путешествий (более или менее продолжительных) в западные страны; им был знаком стиль жизни и организация труда, разительно отличающиеся от тех, что они наблюдали в СССР. Дети часто имели хорошее образование, как общее, так и профессиональную подготовку, полученную в наиболее престижных учебных заведениях (хорошее владение иностранными языками, лингвистическая практика, стажировки за рубежом, работа за границей или во внешнеторговых ведомствах и т. п.). Что касается высокопоставленных функционеров так называемого «второго эшелона», занимающих вторые позиции в бюрократической иерархии, то они часто имели больше свободы, чем первые, что особенно справедливо для промышленников, поскольку они были в меньшей степени ангажированы в политическую игру и в большей степени в производство. Анализ показывает, что в целом «второй эшелон» как воображаемая социальная группа, состоит из индивидов, обладающих большим профессиональным опытом в своей области деятельности, значительными социальными ресурсами в виде прочной сети профессиональных связей (как в стране, так и за рубежом) и бюрократическими навыками. Все это в совокупности дало им определенные преимущества при переходе в частную экономику и способствовало, по всей видимости, их активному участию в (и самой инициации) радикальных экономических реформах.

Рынок высоких постов для функционеров (какбывших, так и нынешних) значительно диверсифицировался с установлением в России посткоммунистического политического режима и с формированием системы рыночных организмов. Речь здесь идет не только об умножении правящих институций и о многочисленных комиссиях и комитетах, ответственных за проведение экономических реформ, но также и о рынке постов, дающих возможность достичь достаточно высоких позиций в рамках собственно сектора частной экономики. Так, увеличение числа крупных частных (в широком смысле слова, т. е. негосударственных) компаний и больших приватизированных предприятий показывает заметный рост «высоких» — как в материальном, так и в символическом планах — постов. Конечно, не нужно забывать, что объем властных полномочий, даваемых принадлежностью к бывшей номенклатуре (партийной и хозяйственной), был много больше, чем объем власти, которую получает экс-функционер, ставший предпринимателем, хозяином даже очень крупного предприятия или компании. Вместе с тем, в аспекте доминирования в данном рассматриваемом пространстве, обе эти позиции — и старая, и новая — сравнимы и находятся в отношении гомологии. Например, индустриальная элита (всегда стоящая немного в стороне от других советских элит в силу того, что формировалась скорее по профессиональному, чем по идеологическому принципу), которая теперь конвертировалась в патронат — владельцев крупных частных предприятий, сохраняет по-прежнему свою доминирующую позицию в национальной экономике.

Инвестиции бюрократического капитала в новый рынок постов

Если рассмотреть характерные для постсоциалистического общества принципы дифференциации, то можно увидеть, что одно из главных различий между социальными пространствами капиталистического и социалистического типа заключается в том, что экономический капитал официально (а во многом и действительно) не имел большого значения. Он был как бы выведен из игры, а доступ к материальным благам и преимуществам, которые повсюду «оплачиваются» экономическим капиталом, обеспечивался другим образом. В такой ситуации относительный вес культурного капитала в общем объеме капитала сильно возрастает.

Но, само собой разумеется, что различия в шансах присвоить редкие блага или услуги не могут соотноситься только с различиями в культурном капитале. Следовательно, нужно предположить, что существует другой принцип дифференциации, другой вид капитала, неравное распределение которого лежит в основе обнаруживаемых различий, в частности, в качестве и уровне потребления, в стиле жизни. Этот принцип дифференциации можно было бы назвать распределением бюрократического капитала, обладание которым обеспечивает своим владельцам частную форму присвоения общественных благ и услуг (квартиры, машины, больницы, школы и т. д.). Когда другие формы накопления находятся под более или менее полным контролем, именно бюрократический капитал, который иногда выступает в виде политического или партийного, становится важнейшим принципом дифференциации.

В нашем анализе бюрократического капитала мы опираемся на определение капитала государства, данное П. Бурдье: «Государство есть завершение процесса концентрации различных видов капитала: физического принуждения или средств насилия (армия, полиция), экономического, культурного или, точнее, информационного, символического — концентрации, которая сама по себе делает из государства владельца определенного рода метакапитала, дающего власть над другими видами капитала и над их владельцами» [15]. Метакапитал государства имеет синкретическую природу и может быть преобразован в любой другой вид капитала. Бюрократический есть особая форма метакапитала государства. В СССР метакапитал государства распространялся на все области жизни общества: образование, искусство, науку, коммуникации, здравоохранение, пространство и время... Бюрократический капитал в СССР функционировал в качестве политического и социального одновременно.

Власть в субполе бюрократии связана с простым заниманием должности. Посты в государственном аппарате являются собственностью правительства (выступающего от имени государства в целом) или, по мере возможности, «частной» собственностью бюрократа. Чем выше положение бюрократа в государственной иерархии, тем больше в его распоряжении «бюрократической собственности». Отношение между собственником — коллективным или частным — и его постом состоит во владении, распоряжении и использовании прав и функций, делегированных данному посту. Приватизация должностей приводит к тому, что традиционная вертикаль управления заменяется горизонтальными отношениями, когда каждый пост становится более или менее «независимым», а бюрократ считает свой пост личным владением, где он свободен распоряжаться.

Бюрократический капитал — это очень неустойчивый вид капитала, трудно поддающийся управлению, что объясняется главным образом тем, что он не гарантирован юридически. Он формируется в практике и накапливается практически, за годы работы. Этот вид капитала непередаваем, его невозможно унаследовать (если сегодня дети номенклатуры стали крупными предпринимателями, собственниками, то это не означает, что они достигли сравнимого с родителями уровня в социальной иерархии). В этом смысле бюрократический капитал сходен с социальным с той разницей, что первый действует от имени государства, т. е. квази-обезличенно, в то время как второй есть признание личной принадлежности к некой группе. Неустойчивость и особенности бюрократического капитала таковы, что как только бюрократ покидает свой пост, он не имеет более возможности ни сохранять, ни аккумулировать этот вид ресурсов. Единственной неотделимой от своего носителя формой этого капитала остается инкорпорированная, в то время как другие его формы конвертируются (или могут быть конвертированы) в другие виды капитала.

Для того чтобы обнаружить и проанализировать бюрократический капитал, мы предлагаем различать следующие три его формы.

—  Объективированная: ресурсы, имеющиеся в распоряжении бюрократа, занимающего данный конкретный пост, т. е. предприятия, учреждения, материальные и финансовые ресурсы, находящиеся под контролем и управлением данного функционера.

—  Институционализированная: звания, награды, посты (занятие выборных постов в партийных, советских или профсоюзных структурах различного уровня, звание Героя социалистического труда, орден Ленина, значок «50 лет в КПСС» и т. д.).

—  Инкорпорированная: компетенция, опыт, навыки работы, диспозиции, связанные с руководящей работой, власть и влияние в официальных формах, а также практические схемы, специфические приемы и умения, специфическая манера держаться и одеваться (телесный экзис).

При внимательном рассмотрении этих трех форм можно увидеть, что «способность к конверсии» каждой из них неравна. Так, если мы возьмем объективированную форму, то эта форма бюрократического капитала, очевидно, конвертируема в экономическом смысле, точнее говоря, она поддается приватизации. Собственность (государственная, общественная), находившаяся под контролем данного бюрократа, становится (его) частной собственностью, конечно, в определенных границах, в случае, когда тот становится хозяином приватизированного предприятия. Вместе с тем, если ресурсы, бывшие под контролем функционера не могут быть приватизированы, или если тот покидает свой пост и уходит из границ подконтрольной области, эта форма бюрократического капитала далее не конвертируема.

Институционализированная форма бюрократического капитала — все то, что составляет его объем и вес и что объединяет его с социальным капиталом в плане, ассоциирующемся с властью государства — имеет очень большие ограничения в возможностях конверсии в другие виды. В подавляющем большинстве случаев институционализированная форма бюрократического капитала имеет минимальный «обменный курс» и теряет свою значимость вместе с политическими изменениями и с переходом к рыночной экономике. Однако нужно особо выделить случай принадлежности функционера к корпусу «комсомольцев» — ЦК или региональных комитетов ВЛКСМ, которые очень плотной и многочисленной группой влились в частную экономику, пользуются взаимопризнанием и взаимоподдержкой и часто объединяются в новые предпринимательские организации (самое яркое тому подтверждение — Торгово-промышленная палата, собравшая под своей крышей бывших членов МГК ВЛКСМ). Этот случай конверсии заслуживает особого рассмотрения, поскольку он связан с началом становления новых экономических отношений в России.

Инкорпорированная форма бюрократического капитала трансформируется за годы работы на руководящем государственном посту в бюрократический габитус. Она неотделима от своего носителя и не может быть конверсирована в какой-либо другой вид капитала. Бюрократический габитус, понимаемый как совокупность практических схем, применяемых агентом в любой деятельности, характеризуется большой инертностью и переносится своим носителем в новое социальное пространство и в новые позиции в экономическом поле. Рассматривая процесс инкорпорации бюрократического капитала, французские социологи Б. Бертэн-Муро и М. Боэр, которые исследовали глав 200 самых крупных предприятий Франции, выделили три степени такой инкорпорации и соответственно три типа руководителей: гражданские, функционеры и технократы. Они подчеркивают: «Вирус административной бюрократии не передается при простом контакте с государством: если срок службы менее пяти лет, то риск заражения еще не велик и данное лицо остается гражданским, при стаже службы от пяти до пятнадцати велика вероятность превращения в функционера душой, а если некто находится на службе государства более пятнадцати лет,— он становится технократом» [16].

Заметим, что в условиях, когда рынок еще не сложился и частный сектор экономики находится в постоянных трансформациях, существует масса трудностей и неясностей в регламентации предпринимательской деятельности. Огромное число законов, постановлений, подзаконных актов и т. д., порой противоречащих друг другу и умножающие неустойчивое положение предпринимателей, порождают такую ситуацию, при которой неизмеримо важную роль начинают играть мелкие и средние бюрократические структуры, функционеры, которым государство доверило контроль и регламентацию (выдача различных разрешений, лицензии, налоги и пр.) деятельности частных предприятий и которые имеют широкие возможности для произвольного толкования своих обязанностей и прав. В таких условиях важно умение пользоваться ситуацией неопределенности, умение контактировать и коммуницировать с решающими инстанциями, а точнее со служащими среднего и нижнего звена в этих инстанциях. Служащие эти, сформированные государственной системой и занимающие внутри нее доминируемые, подчиненные позиции усвоили «легитимный» образ «легитимного» руководителя (руководителя «прежнего» или «старого» типа, назначенного или выслужившего свой руководящий пост в противовес «новым», «самоназванным»). Вследствие этого в настоящее время коммуникация между экс-руководителем госпредприятия и экс-подчиненным той же государственной системы происходит более легко, стороны разговаривают на «одном языке», эта коммуникация имеет парную систему символических кодов, обозначающих отношения «власть/влияние», «господство/подчинение», «официальное/неофициальное». Бывшие бюрократы могут проще разрешать свои проблемы, связанные с рассматриваемыми инстанциями принятия решений, чем «новые» руководители, которые за отсутствием бюрократического капитала обращаются к чисто «экономическим» стратегиям — взятки, подкуп и т. п.

Вместо заключения

Предприниматели с большим бюрократическим капиталом состоят главным образом из бывших функционеров, занимавших посты различных уровней (бюро и комитеты партии или комсомола, советы профсоюзов, министерства и ведомства и пр.), хотя в большинстве случаев это руководители второго уровня (заместители директоров и руководители подразделений) или члены семей продвинутых в прошлом управленцев. Эта группа состоит также из новых функционеров, занимающих позиции одновременно в двух секторах экономики — государственном и частном. К ним относятся, с одной стороны, директора приватизированных предприятий, а с другой — функционеры различных государственных институций, в особенности — комитетов по приватизации, занимающиеся помимо основной еще и предпринимательской деятельностью. Будучи непосредственно включенными в процесс построения свободного рынка, они внедряются в данный процесс различными способами: через законодательную деятельность и прямое администрирование, а также посредством ежедневных административных решений, связанных с выполнением их непосредственных функций (лицензирование и т. п.).

Бывшие бюрократы пытаются занять в новом секторе экономики позицию сравнимую или гомологичную с той, которую они занимали в прошлом состоянии социального пространства. Позиция руководителя или «организатора» производства, т. е. позиция «над» процессом собственно производства, стремится воспроизвестись на новой основе. Так, начиная с открытия частных предприятий или фирм, значительное число экс-бюрократов переходит к созданию различного рода ассоциаций, фондов, концернов, которые объединяют предпринимателей-производителей (или коммерсантов) и призваны с помощью определенных программ «поддерживать» предпринимателей. Руководители таких ассоциаций становятся как бы полномочными представителями предпринимателей перед лицом государства и правительства, но, с другой стороны, они самолегитимируются таким образом и начинают действовать уже от имени государства и при помощи средств, предоставляемых государством для «защиты и развития малого и среднего бизнеса» и т. д. Такая область деятельности очень близка прежней области компетенции бывших бюрократов, и именно здесь бюрократический капитал может быть инвестирован и «обменен» с наибольшей эффективностью.

Важный аспект деятельности бывших бюрократов состоит в том, что именно они прилагают все усилия для создания новых предпринимательских гильдий и корпусов, с их собственной регламентацией, этикой, моралью и т. п. Рассмотрение самых больших и известных ассоциаций бизнесменов и их президентов может проиллюстрировать это положение. Таковы, например, Торгово-промышленная палата, Союз промышленников и предпринимателей, Международный биржевой и торговый союз, Купеческая гильдия, которые играют значительную роль в сегодняшней экономике: во главе этих организаций стоят бывшие высокие функционеры ЦК ВЛКСМ, ЦК КПСС, союзных промышленных министерств.

Говоря о совокупности российских предпринимателей, мы хотим подчеркнуть, что они в настоящее время не конституированы в особую социальную группу, сколь-нибудь гомогенную и обладающую общими интересами и сходными практиками, имеющую свои представительные органы, программы, выборные лица или представителей, могущих действовать от имени этой группы и в ее пользу (как, например, во Франции CNPF — Национальный совет французских патронов). Российские предприниматели остаются пока еще очень разобщенными, хотя первые признаки становления их в социальную группу начали наблюдаться в виде мобилизующих движений и организаций. В качестве тенденций, намечающих становление социального корпуса предпринимателей, можно отметить организацию десятков политических предпринимательских партий (их около 40 и все они столь малочисленны, что их сложно назвать собственно партиями), клубов (объединяющих очень узкий круг крупных предпринимателей, если только речь не идет о ночных клубах), ассоциаций (в тех редких случаях, когда создание ассоциаций не преследует исключительно коммерческие цели). Однако следует отметить, что все эти структуры еще не устоялись, не отлились в застывшие формы и, как и сами российские предприниматели, находятся в процессе становления. Это положение подтвердилось, в частности, в период выборов в Думу как в 1993, так и в 1995 г., когда предприниматели не сумели объединиться в представительное движение и их партии, также как и представители по одномандатным округам оказались в проигрыше.

Сочетание большого культурного и большого бюрократического капитала позволяет их обладателям создавать новые позиции в поле экономики (новые сектора рынка, новые продукты или услуги), зачастую используя для этого неэкономические инструменты воздействия (например, проекты реформ, лоббирование и т. п.). В условиях конкурентной борьбы в поле к новому устремляются те, кто способен адаптироваться к изменяющимся условиям, обладая полнотой информации и умением проанализировать их, создавать новое с нуля. Вместе с тем, такое сочетание капиталов не является гарантией занятия доминирующей позиции в субполе частной экономики, но лишь условием, позволяющим накопление экономического капитала путем реконверсии имеющихся, условием, которое не всегда реализуется оптимальным образом. Создавая новые позиции в экономическом поле, обладатели большого культурного капитала могут быть в дальнейшем вытеснены из данного сектора более успешными в собственно экономическом плане агентами, становящимися монополистами в данном секторе рынка. Ярким примером такого рода является становление таких секторов рынка как строительство и торговля недвижимостью, финансово-инвестиционные компании, товарно-сырьевые биржи и биржи ценных бумаг.

Сноски

[1]  См., например: Агеев А., Кузин Д. Социализм и предпринимательство: проблемы совместимости // Вопросы экономики. –1990 – №3; Гимпельсон В., Назимова А. «Хозяин производства» : догма и реальность // Социс. –1991. –№8; Отношение населения к частной собственности // Вопросы экономики. –1990. –№2; Экономические и социальные перемены: мониторинг общественного мнения. –1993 –1994 и др.

[2]  См., например, результаты опросов школьников в работах: Шубкин В.Н., Чередничеко Г.А. Перестройка и молодежь // Вступление новых поколений в трудовую жизнь в условиях политических и социально-экономических реформ. М., 1992; Шубкин В.Н, Емельянов Ю.В. Профессиональные аспирации и потребности общества в кадрах // Социология образования. Труды по социологии образования. –1993. –Т.1.–Вып.1.

[3]  Учитывая постоянные изменения объема и основных характеристик этой новой социальной группы, мы не строили репрезентативной выборки предпринимателей, но, пытаясь следовать за различными этапами ее конституирования, выбирали для анализа наиболее представительные типы новых экономических агентов. Для нашего исследования был выбран качественный метод отбора респондентов (целенаправленная выборка) и соответствующие методы сбора информации (полудирективные интервью, жизнеописания, контент-анализ прессы), позволяющие избежать трудностей статистического количественного подхода. Исследование было реализовано главным образом на основе анализа жизненных траекторий предпринимателей, представляющих различные типы предприятий частной/приватизированной (или коллективной, акционерной, и т. п.) собственности, собранных методом углубленного интервью. Респондентами были владельцы и совладельцы малых и средних предприятий, а также директора приватизированных предприятий, президенты и вице-президенты банков и ассоциаций предпринимателей (52). Исследование жизненных траекторий крупных предпринимателей, которые в нашей выборке представлены в ограниченном количестве (20), были дополнены проблемно-целевым анализом их опубликованных интервью (всего проанализировано 45 напечатанных в газетах и журналах интервью).

[4] См.: Bourdieu P., Saint Martin M. de. Patronat // Actes de la recherche en sciences sociales. –№ 20/21.–1978. –P. 14.

[5] В группе опрошенных нами крупных предпринимателей (как по численности работающих на предприятии, так и по обороту), 10 человек из 20 являются бывшими директорами государственных заводов и фабрик, ставших в результате приватизации их владельцами (держателями контрольных пакетов акций), 5 человек –бывшие директора отраслевых банков и нынешние президенты коммерческих банков, созданных на их основе, 5 человек –выходцы из номенклатуры, возглавившие крупные ассоциации предпринимателей (в том числе –Торгово-промышленную палату). Все эти сегодняшние предприниматели находились на доминирующих позициях значительно раньше, чем они переместились в субполе частной экономики. В то время как среди сформированной нами относительно однородной группы опрошенных мелких и средних предпринимателей (41 человек) лишь 6 человек относятся к бывшим руководителям на уровне предприятий и 7 –бывшие секретари комитетов ВЛКСМ. Наиболее широко среди данной категории предпринимателей представлены бывшие научные и научно-инженерные работники различных НИИ (11 человек), которые до начала своей предпринимательской деятельности занимали невысокие должности (м.н.с., н.с., ст.инженер и т. п.), но которые располагали относительно высоким культурным капиталом, выражающимся в совокупности определенных профессиональных знаний и навыков, наработок, которыми они оплачивали свое вхождение в субполе частной экономики. Что же касается, например, бывших рабочих, то следует сказать, что они очень слабо представлены среди владельцев и совладельцев даже малых и средних предприятий, поскольку, будучи лишены необходимых ресурсов как неэкономической, так и экономической природы, они практически не имеют шансов на занятие в субполе частной экономики более высоких позиций, чем они имели в государственной. (См. также: Рощина Я. Стиль жизни предпринимателя: типы потребительских ориентаций // Вопросы экономики. –1994. –№7. –С. 92, чьи результаты частично пересекаются с нашими).

[6] Результаты и нашего, и многих других исследований, посвященных изучению предпринимательства (См., например, Климова С., Дунаевский Л. Новые предприниматели и старая культура // Социс. –1993. –№5; Нельсон Л., Бабаева Л., Бабаев Р. Перспективы предпринимательства в России // Социс.— 1993. –№1 и др.), показали, что среди владельцев частных предприятий очень высока доля людей с высшим образованием и со степенями кандидатов и докторов наук. Такие результаты были получены и в России, и в других республиках бывшего СССР (например, в Белоруссии, см.: Грищенко Ж., Новикова Д., Лапша И. Социальный портрет предпринимателя // Социс, 1992, №9.) В нашем исследовании не имеют высшего образования лишь 8 предпринимателей, из которых 7 –владельцы торговых палаток, причем четверо из них учатся в вузах в настоящее время.

[7] Bourdieu P. Raisons pratiques. Sur la théorie de l'action. –Paris: Minuit, 1994. –P. 33.

[8] Шайкевич А. Портрет в манере Рубенса (Верховный Совет СССР в эпохи застоя) // Общественные науки и современность. –1991. –N°2. –С. 105-118; Шкаратан О.И., Фигатнер Ю.Ю. Старые и новые хозяева в России // Мир России. –1992.–Том 1. –N°1. –C. 87-88;

[9] См., например: Чередниченко Г.А. Механизм социокультурного воспроизводства на примере средних школ с углубленным изучением иностранного языка // Образование в социокультурном воспроизводстве: механизмы и конфликты / Шубкин В.Н. и др. –М.: Институт социологии РАН, 1994 –С. 104-105

[10] Bourdieu P. Raisons pratiques. Sur la théorie de l'action. –Paris: Seuil, 1994. –P. 35.

[11] Бизнесмены России. 40 историй успеха / Бунин И. –М.: ОКО, 1994. –С. 400 –402; Крыштановская О. Новые российские миллионеры: истоки богатства, стиль жизни, политические взгляды // Известия. –4 сентября 1994.

[12] Бурдье П. Социология политики: Пер. с фр. / Сост., общ. ред. и предисл. Н.А.Шматко. –М.: Socio-Logos, 1993. –С. 185.

[13] Там же. С. 256 –257.

[14] См. так же: Головачева Б.В., Косовой Л.Б. Высокостатусные группы: штрихи к социальному портрету // Социс. –1996. –№1. –С. 50-51; Дугин Е.Я. Формула успеха = New Russians: Кто есть кто в российском бизнесе. М., 1992; Гимпельсон В. Новое российское предпринимательство: источники формирования и стратегии социального действия // Мировая экономика и международные отношения. –1993. –№6.

[15] Bourdieu  P. Esprit d'Etat. Genèse et structure du champ bureaucratique // Actes de la recherche en sciences sociales. –1993. –?96/97. –P. 52.

[16] Bauer M., Bertin-Mourot B. Les 200. Comment devient-on un grand patron? –Paris: Seuil, 1987. –P. 88, 170 –200.

Шампань П. Двойная зависимость

Современные рассуждения о деонтологизации журналистики выявляют противоречия этого вида деятельности, находящегося на пересечении полей политики и экономики. Профессии журналиста сегодня угрожают усиление влияния экономических факторов на журналистский труд, технологический прогресс, заставляющий журналиста работать все интенсивнее, и, наконец, распространение аудиовизуальных средств массовой информации, чья деятельность приводит к стиранию границ между массовой и так называемой серьезной прессой и тем самым к изменению форм дискуссий в обществе и общей структуры рынка мнений.

Озабоченность журналистов, работающих с новостями, проблемами «профессиональной деонтологизации» имеет давнюю историю и вряд ли случайна, так же как и существование непреодолимых преград для создания некоей совокупности правил, обязательных для данной профессии. Представляется, что это обусловлено двумя основными причинами. Первая, более или менее правомерная, состоит в настороженном отношении журналистов к политической власти и их приверженности принципу свободы печати. Вторая носит экономический характер и связана с тем, что пресса все больше подчиняется законам рынка: прибыль становится важнее, чем абстрактные этические или деонтологические соображения. Эта двойственность положения журналиста, зажатого между профессиональными идеалами и суровой действительностью, приводит к тому, что журналистика становится одной из тех немногочисленных профессий, которые вызывают полярно противоположные оценки со стороны общества.

Образ журналиста, с одной стороны, связан с престижной фигурой «известного репортера», который иногда платит жизнью за освещение конфликта, или же журналиста, проводящего собственное расследование и тем самым «служащего обществу», или известного политического обозревателя, критически обсуждающего высших должностных лиц государства; с другой стороны, существует образ продажного журналиста, пишущего хвалебные статьи, наживающегося на чужих несчастьях (их часто называют «собирателями падали») и на освещении частной жизни известных людей (так называемые paparazzis). Итак, журналист способен и на добро и на зло; нестабильность положения заставляет его тщательно взвешивать политические и экономические факторы.

Двойственная позиция

Масс медиа, и в особенности аудиовизуальные средства информации, обладают сегодня значительной символической властью. Это проявляется в возможности формулировать те или ины проблемы, создавать явления силой слова, то есть навязывать массам определенное видение мира, что достигается их широким распространением и эффективностью влияния зрительных образов на широкую публику. Последствия журналистских публикаций стали настолько значительными, что пресса рассматривается в качестве главной ставки в политике, и это, в свою очередь, порождает многие проблемы журналистской профессии. Сегодня журналисты используют тему коррупции, в том числе и в работе прессы, для привлечения широкой читательской аудитории (очень часто еженедельные издания посвящают этому свою первую полосу). При этом сама профессия журналиста переживает острый кризис. Об этом свидетельствуют многие недавно вышедшие книги, имеющие критическую направленность и написанные журналистами об информации и ее извращении, а также о переменах, переживаемых сегодня этой профессией.

В некоторых из этих книг говорится о несоответствии между слабой базовой подготовкой журналистов и той властью, которая им принадлежит в силу широкого распространения их информации; другие разоблачают «медиакратию», навязывающую свои порядки; третьи, напротив, привлекают внимание к манипуляции журналистами со стороны властей (в качестве доказательства приводятся факты показа ложных захоронений в Тимишоаре и во время войны в Персидском заливе) или же различных специалистов в области средств массовой коммуникации, число которых резко увеличилось на протяжении последних двадцати лет; последние создают по заказу различных сил «готовые события» и «рекламные кампании», а потом измеряют их эффективность.

Эта проблема, затрагивающая многих журналистов, отражает двойственность позиции поля журналистики в поле власти; с одной стороны, она обладает большим влиянием (что позволяет некоторым наивно называть ее «четвертой властью»); с другой, — само это влияние способствует возникновению контроля за ее деятельностью со стороны экономического и политического поля и ставит поле журналистики в подчиненное положение. Перефразируя известное высказывание, многие социальные актеры, в особенности принадлежащие к господствующему классу, считают прессу слишком серьезным делом, чтобы доверять ее одним только журналистам.

Однако описанная выше ситуация не нова, поэтому нельзя объяснить только ее наличием рост числа критических выступлений в адрес людей, чья профессия связана с информацией. Автономия поля журналистики всегда находилась под угрозой, о чем свидетельствуют появившиеся уже с конца XIX в., с возникновением массовой прессы, многочисленные предостерегающие выступления, которые возобновлялись время от времени в связи с особыми обстоятельствами вроде цензуры во время войны, при которой журналисты становятся жертвами, или скандальных кампаний в прессе, в результате которых они оказываются в роли обвиняемых (с недавнего времени в связи с влиянием телевидения говорят о «телевизионном линчевании»). Несмотря на многочисленные усилия журналистов, направленные на профессионализацию, то есть на подчинение процесса производства информации лишь интеллектуальным и техническим требованиям, о чем свидетельствует, например, создание в конце XIX в. первой школы журналистики и распространения информации, а также появление уже в наше время специализированных учебных заведений, оказывается, что усилия журналистов, направленные на расширение их самостоятельности, сталкиваются, с одной стороны, с политическими требованиями работников прессы, которые, будучи частью политической борьбы в целом, имеют не только интеллектуальный характер; с другой стороны, они сталкиваются со все усиливающейся связью между масс медиа и реальными или мнимыми запросами публики, за счет чего и существуют масс медиа. Так или иначе, в зависимости от ситуации и имеющихся средств, журналисты обречены творить под политическим и/или экономическим давлением. Хотя и вчера, и сегодня попытки установления моральных норм практически неизбежно обречены на провал из-за силы внешнего давления и из-за слабости воли к их установлению со стороны журналистов, остается надежда на то, что деонтологический кодекс или редакционные хартии, создаваемые то там, то сям, могут быть интересны, по крайней мере в том отношении, что они указывают на основные недостатки и наиболее часто встречаемые проблемы в деятельности специалистов в области информации. Периодически появляющиеся размышления по поводу «журналистской этики» также дают дополнительные сведения о «заносах», вписанных в саму эту профессиональную деятельность, находящуюся на пересечении различных социальных миров.

Говоря о нашем времени, можно выделить три основных темы, вокруг которых идут дебаты о деонтологическом кодексе журналистов. Первая связана с обеспокоенностью журналистов относительно растущего влияния экономических факторов в области масс медиа, которые стали важным сектором инвестиций. Вторая тема затрагивает вопрос об ускорении темпа работы журналиста, вызванного усилением конкуренции и еще в большей степени быстротой современной техники коммуникации. Наконец, последняя тема касается сильного воздействия современных средств коммуникации (в особенности телевидения) на зрителей, что вызывает изменение соотношения между различными средствами информации и модифицирует логику и экономику того, что называется рынком политических и иных мнений.

Журналист между политикой и экономикой

История журналистики могла бы быть названа историей невозможной независимости, или, выражаясь в менее пессимистическом ключе, нескончаемой историей борьбы за независимость, все время подвергающейся опасности. Творчество журналиста всегда в значительной мере обусловлено общественными, в особенности политическими и экономическими, условиями. Можно было бы условно выделить два типа организации прессы: первый предполагает сильную зависимость прессы от государства и ее службу существующей власти (например, пресса при коммунистических режимах или телевидение во Франции в эпоху существования Организации радио и телевидения Франции); второй тип основан на принципе экономически рентабельного предприятия (к нему относится ежедневная французская пресса, а также телевизионная информация после начала приватизации). Практически не существует «большой прессы», представляющей информацию для широкой публики, которая исходила бы из чисто интеллектуальных соображений. Конкуренция, срочность, объем продаж, политические факторы — все это влияет на деятельность различных средств информации. Иначе говоря, если даже пресса не контролируется существующей властью, то это не означает полной свободы выражения для журналистов (да и по какому праву они должны иметь эту привилегию?).

На деятельность журналистов влияют и другие факторы, особенно те, которые обусловлены задачей обеспечения экономической рентабельности. Один редактор газеты из бывшей социалистической страны сказал по этому поводу: «Раньше я думал о том, нравится ли моя газета цензуре. После краха коммунизма я думаю лишь о том, будут ли мою газету покупать и будет ли она рентабельной». Политическая либерализация обычно сопровождается экономической, что приводит к возникновению новых проблем. Многие издания исчезли вместе с коммунизмом, а оставшиеся заплатили за свое выживание изменением содержания, которое не всегда было шагом вперед по мнению самих журналистов. Некоторые из них даже предпочли бы времена политической цензуры, неприкрытый характер которой вызывал ее всеобщее осуждение, а ее представителей в виде более или менее наивных чиновников можно было довольно просто обмануть.

Экономическая цензура, которая производит отбор в зависимости от действительных или предполагаемых ожиданий публики, гораздо более сурова и безжалостна. Она анонимна и многим кажется вполне законной: если газету не покупают или покупают мало, кто же виноват, если не журналисты, не способные заинтересовать своих читателей?

Главное противоречие поля журналистики состоит в том, что наибольее соответствующий нормам журналистики тип поведения далеко не всегда экономически выгоден. Журналист стремится в идеале к служению истине любой ценой, но он работает в газете, имеющей определенную цену и оказывается втянутым в экономическое предприятие с его собственными требованиями, не имеющими чисто духовного значения. Известно, что бульварная пресса (пресса «сточных канав», как говорят англичане) процветает и выходит огромными тиражами, в то время как так называемая «серьезная» пресса (то есть адресованная образованному меньшинству или определенным политизированным группам) постоянно борется за выживание именно по причине ограниченного числа потенциальных читателей. Законодательство, регулирующее деятельность журналистов, пытается ослабить это противоречие. В демократических странах законы, касающиеся прессы, решают две основные задачи: защиты свободы прессы от влияния со стороны политической власти (также предусмотрены меры наказания за злоупотребления со стороны прессы, особенно за клевету и вторжение в личную жизнь) и экономической поддержки прессы, основанной на признании важности журналистики для функционирования демократического общества. Приветствуется появление каждой новой газеты, какой бы она ни была, и всегда с сожалением говорят об исчезновении какой-либо газеты, видя в этом угрозу плюрализму.

Хотя в демократических странах журналистика практически независима от политической власти, но при этом она испытывает сегодня большое давление со стороны экономического поля. Точнее говоря, политическая власть над прессой действует посредством экономической. С одной стороны, газеты в их современном роскошном виде (с цветными фотографиями, с большим количеством страниц и т. д.) не могут выжить без рекламы (которая часто дает половину и даже более доходов), заказанной различными фирмами. Это создает угрозу того, что в случае снижения уровня экономической активности произойдет снижение доходов от рекламы, что осложнит финансовое положение газет (сегодня во Франции экономический кризис привел к тому, что все ежедневные парижские издания находятся в тяжелом положении из-за сокращения поступлений от рекламы).

Помимо общего влияния поля экономики на прессу существует еще давление отдельных фирм, особенно крупных, которое осуществляется через прекращение (или через угрозу прекращения) подачи рекламы в газету, опубликовавшую (или намеревающуюся опубликовать) статьи, вредные для фирмы. Но этот тип прямого давления на прессу, часто осуждаемый журналистами, маскирует другой, более жесткий, заключающийся в том, что газеты сами являются экономическими субъектами и, следовательно, подчиняются экономическим законам, а это часто приводит к противоречию с логикой производства информации.

История многих газет подтверждает факт влияния экономики на журналистику. Схематично это можно представить следующим образом: новое издание обычно создается небольшой группой журналистов, не имеющих средств (которым, следовательно, нечего терять) и желающих соответствовать идеалу профессионального журналиста, занимающих активную позицию и восстающих против компромиссов с властями и уступок публике, характерных для существующей прессы. В их планы входит прежде всего сообщение читателям истины любой ценой. То есть они делают газету, которую им самим интересно было бы читать. Редакция размещается где-нибудь на задворках в маленьком помещении и существует за счет бесплатного добровольного труда, энтузиазма нескольких редакторов, занимающихся буквально всем за мизерную зарплату. Потом некоторые газеты добиваются успеха (таких становится все меньше). Газета совершенствуется, растет количество журналистов, растет их оплата. Из газеты, занимающей активную позицию, рождается экономическая структура; происходит рутинизация ее деятельности. Необходимо брать кредиты в банках, увеличивать капитал, заниматься бухгалтерией и отдавать долги. Журналистика превращается в средство получения денег и делания карьеры. Количество проданных экземпляров становится важнейшим критерием. Содержание меняется либо постепенно, либо резко из-за противоречий между основателями газеты и подключившимися журналистами. Постепенно газета отходит от принципов чистой журналистики, что освобождает место для нового поколения журналистов. Часто эта эволюция сопровождается смещением политической ориентации вправо, от прекрасных утопий к холодному реализму, от газеты для активистов к газете для широкой публики, от серьезной к более поверхностной (во Франции можно привести в качестве примера такие еженедельные издания, как «Экспресс», «Нувель обсерватер», «Пуан», «Эвенмен дю жеди» или ежедневные «Либерасьон» и «Монд»). Итак, суть этого изменения состоит в возникновении новой зависимости, в которой оказываются журналисты в случае удачи их проекта. Сами структуры рождения и производства информации сильно модифицировались. На место малооплачиваемых редакторов-энтузиастов пришли молодые выпускники высших учебных заведений, мечтающие о карьере. Деятельность газеты зависит теперь не только от ее создателей, но и от все большего количества людей (акционеров, административного персонала, принятых на работу журналистов со стороны и т. д.), которые думают не только об идеях, лежащих в основе деятельности газеты, но и о ее экономическом процветании, от которого и зависит их доход. Произошло нечто вроде полной перемены мест: еженедельные издания политической направленности раньше публиковали мало рекламы и много статей, а теперь они превратились в роскошные рекламные каталоги, в которых с большим трудом можно найти небольшое число статей на политические темы. Газеты трансформировались в обычное предприятие, которое может быть куплено какой-нибудь финансовой группой с целью получения прибыли. Производство информации подчиняется отныне общей логике поля журналистики, а именно острой конкуренции и увеличению скорости создания информации.

Технологические изменения в журналистском ремесле

Ко второй группе упомянутых выше проблем, о которых говорят работники крупных средств массовой информации (чей вес в поле журналистики играет решающую роль), относятся проблемы, связанные с самой работой журналистов, вызванные технологическим прогрессом, заставляющим центральные средства массовой информации работать все быстрее и давать все больше информации «с места событий» и в «прямом эфире». Тележурналисты не прекращают работать над новостями и должны быстро выбрать среди потока «картинок» со всего мира заслуживающие комментария события. Как выразился один тележурналист по поводу информационной программы Си-Эн-Эн: создавать новости, это значит «ставить камеры в местах расположения властных институтов и там, где что-то происходит». В конечном счете при таком подходе оказывается под вопросом весь стиль работы журналистов, поскольку на первый план выходит умение быстро реагировать на изменение ситуации и тотчас же дать свой комментарий. Но из-за возрастающей скорости получения информации журналисты попадают в трудную ситуацию: не имея возможности тщательно проанализировать ситуацию, они вынуждены прибегать к использованию готовых схем и объяснений, построенных на аналогии с прошлыми событиями. Журналисты, работающие в аудиовизуальных средствах массовой информации, скорее показывают, нежели комментируют событие, скорее представляют, нежели анализируют ту или иную информацию.

Небольшие студии, специализирующиеся на длительном (больше трех месяцев) изучении проблем, отличных от сиюминутных новостей, пытаются применить другой подход к работе журналиста. Однако и перед ними встает проблема продажи своих программ крупным средствам массовой информации. Крупных объединений прессы немного, и они конкурируют тем сильнее, чем больше ставка в экономическом соревновании. На телевидении не только развлекательные, но и информационные (новости, передачи о политике, тематические передачи) программы задумываются как средство для привлечения максимальной зрительской аудитории («части рынка»), которая будет смотреть рекламу до, во время и после каждой передачи. Доходы от рекламы должны компенсировать затраты на создание передачи, а они зависят от числа зрителей, которых эта передача привлекает. Таким образом, значительная часть деятельности журналиста обусловлена экономическими факторами, что отнюдь не способствует его творчеству.

Другое, не менее важное препятствие, состоит в том, что власть, которой обладают средства массовой коммуникации, породила за последние двадцать лет особую отрасль «стратегии коммуникации». Все большее количество социальных групп и институтов пытается «поймать» журналистов, оплачивая, иногда очень щедро, специалистов в области коммуникации, создающих «событие на заказ».

Эти специалисты придумывают для своих клиентов, чьи желания часто довольно наивны («мы хотим быть на первой странице», «покажите нас в новостях, «опубликуйте фотографию в газете», «организуйте пресс-конференцию и приведите десяток журналистов»), целые «события» и изощренные «медиа-планы» и измеряют с помощью специальных расчетов их эффективность в зависимости от типа масс медиа, рубрики, департамента и т. д. Но проблема не в том, действуют ли журналисты, руководствуясь личной симпатией или даже материальными интересами. Они без всякого злого умысла оказываются вовлечены в игру, которая для этого и существует; агентства по коммуникации делают часть работы, давая важную информацию для вечно спешащих журналистов, быстро переходящих от одного сюжета к другому. Настоящая проблема в другом: кто может себе позволить оплачивать этих специалистов, использовать их умения и присваивать, так сказать, «прибавочную символическую стоимость», производимую ими.

Подобная рационализация использования масс медиа и их влияния касается не только крупных фирм или центральных властей. Она распространяется на все сферы общества и все виды деятельности. Даже те, кто не может себе позволить оплатить услуги специальных агентств, пытаются более или менее удачно «фигурировать» в средствах массовой информации. Сегодня даже уличные демонстрации, за редким исключением, планируются с целью «быть показанными телевидением»: организаторы торгуются с силами правопорядка по поводу времени и места их проведения для того, чтобы демонстрацию показали в теленовостях; специалисты в области коммуникации, которые, кстати, часто — бывшие журналисты (так, в прошлом была журналистами примерно четверть «менеджеров по коммуникациям»), могут консультировать профсоюзных деятелей, которые, в свою очередь, пытаются заинтересовать журналистов в зависимости от предпочтений последних. Итак, было бы слишком просто говорить о журналистах как о «манипулируемых манипуляторах», поскольку «информация» или «событие» представляют собой сложные продукты коллективного взаимодействия, не всегда понятные самим журналистам. Возможно, что в процессе создания информации предпринимаются попытки манипулирования, которые известны журналистам, ими осуждаются, но не всегда возможно от них избавиться. Иногда это бывает активная манипуляция, с использованием «информации-зрелища», мнимых сенсаций, поддельных репортажей («одурачивание»), короче, всех тех рецептов, которые позволяют увеличить тираж еженедельников или количество телезрителей. Иногда это пассивная манипуляция, с постоянными попытками ввести журналистов в заблуждение (путем «подбрасывания» прессе материалов, приглашения журналистов на «мероприятия» и т. д.), что приводит к дальнейшему размыванию границы между «информацией» и «коммуникацией». Но обостренное внимание к попыткам манипулирования затмевает существование гораздо более сильной цензуры, которая действует даже тогда, когда журналист прислушивается, так сказать, только к своей совести профессионала.

Двойственная структура поля журналистики

Большая часть наблюдателей соглашается с тем, что растет удельный вес крупных средств массовой информации в создании информации и, следовательно, выделении определенных «общественных проблем». Говоря о недостатках работы журналистов, чаще всего имеют в виду телевидение, которое располагает самой большой аудиторией и, значит, наиболее интенсивно воздействует на политику. Для понимания важности этой эволюции необходимо оставить в стороне журналиста и его проблемы и проанализировать структуру поля журналистики. Его специфика во многом связана с принадлежностью к «массовому» рынку символических товаров, противоположному ограниченному рынку творческих личностей (людей искусства, ученых, писателей и т. д.), создающих свою продукцию, публикуемую в специализированных журналах или в книгах, выходящих небольшим тиражом, для узкого круга таких же людей творчества, которые являются еще и их конкурентами. Но это противопоставление «творцов» и «популяризаторов», иначе говоря, символических товаров, произведенных для удовлетворения внутреннего и внешнего интеллектуального спроса, существует в рамках самого поля массового распространения, особенно внутри поля журналистики, причем на всех совмещенных уровнях. Хотя крупные средства массовой информации производят в огромных количествах стандартные продукты, предназначенные для удовлетворения внешнего спроса, который может быть предсказан с помощью довольно сложных методик маркетинга и изучения аудитории, но не все они в одинаковой степени подчинены задаче привлечения любой ценой максимальной аудитории. В этом смысле печать в целом отличается от направленных на огромную аудиторию радиостанций и особенно телевидения: печать предполагает сам акт покупки и затрагивает определенную, с точки зрения географии (парижские ежедневные издания в этом плане противостоят местным) и социального положения (массовая пресса противостоит более политизированной и «образованной»), публику, в то время как телевидение и радио довольно просто проникают в каждый дом по всей стране, стараясь постепенно завоевать привязанность аудитории, что стало необходимым после широкого развития рекламной индустрии и особенно после приватизации некоторых каналов. Но даже большая зависимость телевидения от запросов аудитории и количества зрителей не стирает различий в степени важности этих факторов для каждого канала (полностью частный канал, например, «Первый канал французского телевидения», находится в принципиально ином положении по сравнению с общественным каналом, например, «Артэ»), причем эта степень меняется в зависимости от времени выхода в эфир (вечерние передачи даже на общественном телевидении оказываются в иной ситуации, чем ночные). Можно привести немало и других примеров.

Аналогичные различия наблюдаются и в деятельности печати. Некоторые издания, адресованные широкой публике (например, недавно появившиеся во Франции «Вуаси» или «Гала», издаваемые немецкой группой «Ганз»), практически полностью ориентированы на логику маркетинга, что лишает журналиста роли независимого творческого работника, поскольку спрос настолько хорошо изучен, что заранее известны все характеристики создаваемого продукта (некоторые из подобных газет, следуя этой логике, идут на нарушение закона о защите жизни в том случае, если есть читатели, готовые читать сплетни о жизни известных личностей, а прибыли превышают затраты на оплату исков потерпевших). Напротив, другие газеты, как, например, крупные парижские издания, стараются поддерживать свою репутацию и соблюдать дистанцию по отношению к сиюминутным запросам читателей, сохраняя при этом некоторые нерентабельные, с экономической точки зрения, виды журналистской деятельности (например, длительная разработка одной темы), которые обеспечивают «хороший имидж» газеты или демонстрируют ее отличия от конкурирующих средств массовой информации. В этих газетах, старающихся давать «серьезную» информацию, тенденция к независимости устойчива (это значит, что журналисты стремятся писать для других журналистов или, как они сами любят говорить, «для собственного удовольствия»), поэтому хороших доходов от рекламы и частных объявлений достаточно для того, чтобы журналисты забыли, что они вынуждены писать для читателя и что именно за счет него они живут. Эта двойственность проявляется в деятельности любой газеты, поскольку та или иная рубрика может предоставлять больше или меньше свободы в зависимости от особенностей издания. Существуют более специализированные рубрики (спорт, наука или сведения о бирже по сравнению с новостями или текущей политикой) и сюжеты, фигурирующие на первой странице и предназначенные для широкой публики. При этом массовые газеты иногда помещают на одной из страниц серьезные материалы, а так называемые «серьезные» газеты время от времени не стесняются выносить на первую страницу «завлекающие» материалы с целью поддержания или увеличения тиража.

Итак, невозможно говорить о всех журналистах сразу, хотя их деятельность имеет общие черты (большая или меньшая зависимость от читателей, высокий темп работы, необходимость писать на злободневные темы и т. д.). Рассуждения о «журналистике вообще» только мешают пониманию реального поля отношений, на которых она основана. В зависимости от места и специфики своей работы журналисты в той или иной степени близки к науке и интеллектуальным кругам, в различной степени экономические обстоятельства заставляют их добиваться максимального тиража; они могут быть более или менее компетентны в том, о чем они говорят, могут задумываться или нет об интеллектуалах, чьи мысли они популяризируют, и о коллегах-журналистах, являющихся еще и конкурентами. Поскольку журналистика представляет собой особую сферу интеллектуального труда, которая не может игнорировать собственную экономическую рентабельность, то понятно, почему каждая редакция и каждый журналист конкурируют с другими и мучительно пытаются совместить экономические требования со своей собственной политической позицией и задачами информации. Причем острота этих проблем зависит от того места, которое они занимают в журналистской сфере.

Основная сила, структурирующая поле журналистики, аналогична той, которая структурирует поле господствующего класса, и характеризуется таким же противоречием между интеллектуальным и экономическим полюсами, между долговременными духовными и сиюминутными экономическими задачами. Эти два полюса подчиняются собственным законам, несовместимым между собой; экономический успех противостоит интеллектуальному (первому присущ чисто материальный характер, он может быть быстро достижим, но непрочен, в то время как второй имеет скорее символический характер, требует значительного времени для признания со стороны коллег, но при этом он и более прочен). В качестве предприятия (в экономическом смысле), то есть интеллектуальной деятельности, испытывающей внешнее давление, поле журналистики предполагает постоянное примирение этих враждебных друг другу миров. Журналистика пытается действовать в поле господствующего класса, используя свои возможности распространения информации, разрушая границы (в чем она сама заинтересована), в особенности границы между экономическим и интеллектуальным полюсами, чье единство воплощено в двуликом существе «медиатического интеллектуала» (которого лучше было бы назвать «интеллектуалом для масс-медиа»). Экономический успех журналистского дела почти всегда воспринимается как успех журналистский, то есть интеллектуальный. Если большой тираж не всегда говорит о высоком уровне газеты, то маленький тираж, как правило, свидетельствует о неудаче журналистов.

Присущая полю журналистики власть распространяется и на другие социальные поля, что выражается, в частности, в создании известности лицам, принадлежащим скорее к экономике или политике, нежели интеллектуальному полю. Случается, что поле журналистики поднимает престиж тех, кто уже признан в своем кругу (например, беря интервью у лауреата Нобелевской премии) и чей статус не зависит от капризов масс медиа; однако оно способно само создавать знаменитостей, представляя широкой публике тех, чья известность связана только с их появлением в средствах массовой информации. Но этот тип популярности чаще всего является лишь слегка замаскированной формой коммерческой рекламы и требует от «интеллектуалов для масс медиа» постоянного сотрудничества с журналистами и, так сказать, борьбы против забвения. Это во многом объясняет постоянное стремление интеллектуалов для масс медиа к созданию «общественных проблем», то есть дела, которое можно отстаивать.

Два принципа легитимности

Власть поля медиа определять, кто важен, что важно и что нужно думать о важных людях и вещах, базируется на легитимности, выработанной поколениями журналистов. В самом деле два конкурирующих принципа регулируют сегодня легитимность журналистики, причем эта конкуренция основана как раз на двойственности журналистской деятельности, которая, как мы уже отмечали выше, является одновременно и интеллектуальной, и экономической. Существует два противоположных определения «хорошего журналиста». Хороший журналист — это прежде всего тот, кто пишет для газеты «Монд» или по крайней мере для «Либерасьон», или тот, кто руководствуется принципами, которым учат в школах журналистики (некоторые из которых, кстати, возглавляются бывшими журналистами «Монда»). Настоящий профессионал должен избегать двух крайностей, угрожающих независимости журналиста: политической пристрастности (нужно быть объективным, проверять полученную информацию и т. д.) и погони за тиражом любой ценой, свойственной для падких на скандалы газет (необходимо выделять важную информацию, не гнаться за сенсациями). Первый принцип легитимности, имеющий скорее интеллектуальное значение, воплотился в лице директора и основателя газеты «Монд» Юбера Бев-Мери, сурового по отношению к себе, своим сотрудникам (как гласит легенда, им мало платили) и к своим читателям (он не публиковал фотографии и, если верить легенде, требовал от журналистов «раздражающих» материалов). Он был непоколебим в том, что касалось этических принципов серьезности информации (он отвергал сенсации и больше всего заботился о точности публикуемых фактов). Эта моральная и интеллектуальная требовательность укрепила имидж газеты «Монд», которая стала образцом для высших кругов, но одновременно породила экономические трудности из-за узости слоя читателей, принадлежащих к определенным кругам общества. Создав оригинальную систему контроля экономической деятельности газеты самими журналистами (через общество редакторов) и тем самым в какой-то степени «нейтрализовав» влияние экономического фактора, ее основатель совсем не заботился о расширении редакции и об увеличении числа читателей. Хотя данный аспект деятельности газеты претерпел существенные изменения под воздействием экономических факторов, начиная с 1968 и особенно с 1986 года, заставивших устремиться на поиски новых читателей, общество редакторов сегодня состоит из сторонников концепции, выдвинутой Бев-Мери, и сторонников обновления газеты.

Иной принцип легитимности воплощен ведущим новостей «Первой программы французского телевидения», выходящей в восемь вечера, и в меньшей степени ведущим новостей «Второй программы французского телевидения». Он носит экономико-политический характер, хотя одновременно служит и образцом профессионализма. Новости на телевидении и радио должны быть серьезными, профессиональными, требовательными, безупречными, но в то же время они предназначены для большой аудитории. Поскольку радио и телевидение получают основные, если не все, доходы от коммерческой рекламы, то они в большей степени, нежели печать, подчиняются законам конкуренции. Телеи радиожурналисты, многие из которых тоже закончили журналистские школы, вынуждены стремиться к привлечению более многочисленной аудитории, используя с этой целью простой язык, эффектные образы и освещая темы, интересующие всех. Их власть базируется не на высоком уровне журналистского труда, поскольку эти средства массовой информации, как правило, используют уже поднятые в печати темы, но дополняют их звуковыми и изобразительными эффектами. Специфичность этой власти состоит в возможности влиять почти на все население, формировать общественное мнение и тем самым воздействовать на политику. Тот факт, что зрители смотрят данные передачи, рассматривается как свидетельство «вотума доверия» ей, а лучшими журналистами считаются те, кто привлекает максимальную аудиторию и тем самым как бы избирается зрителями, и следовательно, приносит наибольшую прибыль каналу (за счет рекламы).

Итак, если «Монд» имеет внутреннюю легитимацию, основанную на оценке профессионалов и подчиняющуюся логике интеллектуального поля, то у восьмичасовых новостей первого канала внешняя легитимация, основанная на мнениях зрителей и относящаяся к политическому полю. Однако их обоюдная принадлежность к делу создания информации, а потому и конкуренция между ними, не позволяет им игнорировать друг друга, несмотря на существенные различия в их деятельности. Известный телеведущий становится интересным объектом для прессы, склонной к выискиванию проявлений непрофессионализма, особенно тех, которые продиктованы заигрыванием с публикой. Журналисты «Монда» могут от своего лица выражать скепсис по поводу теленовостей, которые создаются, по их мнению, не «настоящими журналистами», а лишь «ведущими». Они могут даже отказаться от участия в подобных передачах (хотя такие отказы случаются все реже). Вместе с тем такое поведение немыслимо для главного редактора газеты, который должен заботиться о ее интересах и потому не может забыть о необходимости привлечения читателей. Члены же редколлегии обычно довольны, что информация, появившаяся в их газете, воспроизводится в телепередачах. В то же время они не могут игнорировать телевизионные сюжеты и не отражать их на страницах газеты, даже в том случае, если считают их совсем неинтересными. Подобное поведение объясняется тем, что передача новостей на телевидении производит сильное впечатление и привлекает большую аудиторию. В этом смысле она сама по себе уже является событием (правильнее было бы говорить о различных выпусках новостей на разных каналах, но особенности функционирования телевидения приводят к унификации, поэтому разные каналы показывают одни и те же сюжеты и часто в том же порядке).

Если различия между прессой для узкого круга и массовой возникли еще в конце XIX в. с возникновением дешевых изданий, то широкое распространение телевидения в последние 20 лет привело к радикальным изменениям в сфере создания информации и особенно в отношениях между упомянутыми выше типами прессы. Массовая пресса никогда не имела той легитимности, которой располагает сегодня телевидение, особенно с начала либерализации телевизионной информации и профессионализации труда тележурналистов, многие из которых раньше работали в прессе. Причем эта легитимность связана прежде всего с большим влиянием телевидения на потребителя информации, что, в свою очередь, сделало обязательным для политических деятелей появление на телеэкране. Кроме этого, растет функциональная значимость массовых средств информации, которые постепенно теснят «Монд» с прежних позиций; тем самым возрастает роль теленовостей в процессе распространения информации.

Господствующий тип производства и распространения информации, касающейся всех, сильно изменился в последнее время, что связано с эволюцией в отношениях между различными видами масс медиа; наиболее ярко это проявилось в трансформации процесса передачи информации, а также в феномене воспроизведения определенного сюжета разными средствами массовой информации. Первыми читателями являются сами журналисты, которые ищут интересные и злободневные темы, пытаясь проявить себя при освещении сюжетов, уже затронутых конкурентами. Они склонны преувеличивать ценность своих материалов, стремятся добавить «плюс» (как говорят сотрудники «Либерасьон») или найти особый угол зрения. Важная (и, следовательно, господствующая) информация должна быть признана в качестве таковой всеми средствами массовой информации и опубликована во влиятельных газетах. Некоторые издания обладают большей способностью делать данную информацию важной, нежели другие. Информация, появившаяся в «Канар аншене», будет замечена только читателями «Канар аншене» и не приобретет значительного политического влияния, если она не заинтересует другие издания. Если информация будет подхвачена очень респектабельной газетой, вроде «Монд» (как это произошло с «делом об алмазах»), то из простой «сплетни» она может стать важным политическим материалом и объектом полемики. А в случае ее попадания в программы теленовостей такая информация получает общегосударственное значение. Озабоченность любой газеты и журналистов появлением данного сюжета в разных средствах массовой информации связана с тем, что такой факт свидетельствует о признании в журналистских кругах (журналист испытывает чувство гордости, если он видит, что его информация была перепечатана другими изданиями (может быть более престижными), и рассматривает это как доказательство ценности опубликованного им материала). Следует учитывать и то, что политическая значимость информации зависит от ее воспроизведения в других средствах массовой информации, особенно в самых престижных или более эффективных. Это обеспечивает ей дополнительную прибавочную стоимость символического порядка.

Наиболее престижные средства массовой информации имеют больший вес в производстве информации, поскольку они более читаемы и их материалы часто перепечатываются другими газетами, а также потому, что они способствуют повышению престижа других изданий, которые перепечатывают их материалы. Долгое время существовала граница между массовой и «серьезной» прессой, которая порождала дискуссии в обществе. Рост значения аудиовизуальных средств массовой информации привел к исчезновению этой границы, и тем самым вызвал изменение принципов дискуссий по общественным проблемам и трансформировал структуру рынка мнений. Возможно, что именно это является причиной обеспокоенности тех, кто размышляет об эволюции журналистской профессии.

Перевод с французского Д.В. БАЖЕНОВА

Источник: Socio-Logos’96. Алманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии Российско Академии наук. — М.: Socio-Logos, 1996. — С. 208 — 228.