Шапинская Е. Властные стратегии и дискурс любви в романе Гончарова «Обрыв»

 

 

Каково общество, такова и любовь. И. Гончаров

Любовь существует с того момента, как она объявлена. Д. де Ружмон

 

Властные стратегии пронизывают все дискурсивные области, отношения власти охватывают самые различные локальности, контексты и социальные ситуации. Они распространяются на дискурс любви в такой же, если не в большей, степени, как и на другие дискурсивные практики. Изоморфизм структуры властных отношений и типов дискурсов любви, несмотря на их различное семантическое наполнение, прослеживается во всех социокультурных общностях. Поэтому в рассмотрении любви как властного отношения можно прибегать к дискурсивным практикам самого различного типа в зависимости от того, как они моделируют отношения власти, характерные для данной культуры и социума в области любовных отношений.

Как показывает М. Фуко в своем анализе феномена власти, секрет ее успеха заложен в ее способности «скрывать свои собственные механизмы». Приемлемость власти связана с ее ограничением области чистой свободы, что объясняется историческими особенностями становления легитимности в области государственности. И объяснение властных стратегий, по Фуко, в особенностях европейской истории, но, на наш взгляд, они являются универсальными по отношению к любой государственности и действуют «под маской» в тех областях, где возможно проникновение в самую суть человеческой экзистенции — в частности, в области дискурсов любви.

Роман И. Гончарова «Обрыв» представляет собой дискурсивное пространство, где пересекаются, образуя сложные конфигурации, различные типы дискурсов. В них эксплицируются как социокультурные установки автора, так и связанные с ними властные стратегии, пронизывающие дискурсивную ткань романа, иногда принимая дидактический характер, иногда оставаясь риторическим приемом, иногда вступая в более сложную семиотическую связь. Дискурс любви представляет собой, с одной стороны, часть литературного дискурса, с другой, наряду с литературой, одну из областей «социального дискурса» (М. Анжено). Рассмотрение литературного текста в контексте других текстов (критических, публицистических), характерно для русской литературы, где критика становится неотъемлемой частью «текста-оригинала», закрепляющей за ним определенную статусную модель и определяющей наиболее «важный» дискурсивный пласт ("роман о войне», «любовный роман», «роман воспитания» и т. п.). Эта ситуация определена М. Дюше, «…вокруг текста — некая зыбкая промежуточная зона, где и решается его судьба, определяются новые условия коммуникации и смешиваются два типа кодов: социальный код… и продуктивно-регулятивные коды самого текста»[I].

Все дискурсивные области, сосуществующие в пространстве романа и вокруг него, входят в более широкую область социального дискурса, который представляет собой, по определению М. Анжено, все, что пишется, рассказывается или утверждается в обществе, если мы согласны с тем, что нарратив и аргументация — два основных вида дискурсивности [2]. Основная функция социального дискурса заключается в «производстве и фиксации легитимности и распространения вкусов, мнений, информации», т. е. в проведении легитимизирующих властных стратегий, которые являются результатом бесконечных «микро"-проявлений власти, например, цензура и самоцензура [З]. Цензор Гончаров [4] оказывается в положении «самоцензора» «Обрыва». Осуществляя власть по отношению к множеству текстов, в своем собственном он полностью выполняет требование приемлемости определенных высказываний в рамках данной социальной структуры. Критика, как справа, так и слева, искала в романе прежде всего цензора социальных мотивов, и не замедлила поместить «Обрыв» в поле социального дискурса. Роман стал объектом критики конкурирующих идеологий «нового» и «старого». В результате все направления отвергли его: для одних он оказался слишком обличительным, для других — противоречивым в своих тенденциях, для третьих — устаревшим произведением [5].

«Обрыв» — роман социальный и в то же время это роман о любви в ее многочисленных видах и проявлениях. Само по себе такое сочетание характерно для русского, как, впрочем, и для европейского реалистического романа XIX в., в котором любовная фабула подчас становится просто романической условностью для проведения автором своей социальной установки (крайней формой такого романа является «Что делать» Чернышевского). Но в «Обрыве» это сочетание не столь прямое. Гончаров сам говорит о выделении им любовных отношений в особую сферу в статье «Намерения, задачи и идеи романа «Обрыв": «Вообще меня всюду поражал процесс разнообразного проявления…любви, который имеет громадное влияние на судьбу» [б]. Многочисленные любовные сюжеты, очень часто содержащие сексуальные импликации [7], своего рода типология любовных отношений составляет для Гончарова особый предмет изучения, не связанный прямо с социальностью, которая, все же, многое объясняет в том или ином развитии сюжета. Если ранее Гончаров говорил:» Каковы характеры, такова любовь», то в «Обрыве» он «не ограничивает изображение страсти пределами лишь характера, а ищет в ней выражение духа времени, исканий, борьбы, уровня развития общества, миросозерцания» [8]. Между тем, в большинстве критической литературы, посвященной роману, как того времени, так и более поздней, наблюдается тенденция рассматривать его прежде всего как дискурс социальности, лишь использующий любовный сюжет для прояснения характеров, их мотивов, социальных установок и пр.

Из всего шквала критики, пожалуй, лишь М.Е. Салтыков-Щедрин наиболее точно понял нормативный характер «Обрыва», его пафос, носящий не столько негативный характер осуждения «пятен нашей современности», сколько призыв к возврату к незыблемости выработанной веками нормированности всех сфер человеческой жизни, в том числе и любовной. Несмотря на язвительный тон статьи Салтыкова-Щедрина, в ней очень тонко подмечено перенесение Гончаровым социальных нормативов в этическую сферу. «Г. Гончаров, желая раскрыть перед читателями некоторые стремления современности, желая ввести их в область того неверного, которое, по мнению его, царит над этими стремлениями, не пошел дальше области недозволенного, которую и смешал с неверным. Это и понятно, потому что признаки неверного очень сложны… и не так легко достаются, как признаки недозволенного» [9]. Категория «недозволенное», на его взгляд, детерминирует позиции Гончарова жесткими рамками социальной нормы. В целом же акцент критиков на ангажированности писателя ("реакционный антинигилистический роман», антидемократическая направленность и т. п.) как бы оставляет за скобками «значительного» многочисленные эпизоды, вставные сюжеты, которые собственно и составляют «матрицу» любовного дискурса [10, II].

В «Обрыве», с его сложной нарративной структурой, все события нарративного ряда подаются как бы в двойном плане, как события реальной жизни и как их репрезентация в креативных работах Райского — набросках, картинах, плане романа. Таким образом, события становятся опосредованными, приобретают значения нарратива в нарративе, образуют сложную матрицу двойной системы референциальности — жизненных и вымышленных, пропущенных через воображение самого нарратора. В то же время все это дискурсивное поле является ареной приложения разнообразных властных отношений, манифестных в дискурсах любви постольку, поскольку эти властные отношения являются неотъемлемой частью межличностной сферы человеческого взаимодействия.

Попробуем проследить взаимоотношения различных типов властных отношений и моделей отношений любви, как они представлены в дискурсивной ткани романа «Обрыв». В любовных дискурсах можно выделить модели субъектно-объектных отношений, изоморфные моделям, созданным в философских, политологических и социологических дискурсах [12].

Воля к власти в философии Ницше

В области философии, у истоков понимания любви как властного отношения в европейской мысли стоит Ф. Ницше, который видит сущность отношений мужчины и женщины в постоянной «войне полов": «Любовь в своих средствах война, в своей основе — смертельная ненависть полов» [13]. Для Ницше любовь — это прежде всего выражение стремления к господству, собственно, всеобщего желания власти, обладания. Это отношение применимо ко всем объектам любви, вплоть до природы [14]. Даже сексуальное влечение, по Ницше, уходит истоками в стремление к власти. Взаимоотношения влюбленных конституируются как борьба за власть. «Воля к власти» индивидуалистична по своей сущности и не связана с инстинктом выживания, импульсами, направленными на продолжение рода, или получением наслаждения. «Суть этой пессимистической концепции заключается в универсальности воли к власти» [15]. Воля к власти самодостаточна. Человеческие взаимоотношения пронизаны конфликтующими волевыми потоками и властными импульсами, причем характер этих отношений не зависит от относительного подчинения одной воли другой.

Одним из важных аспектов рассмотрения любви как проявления воли к власти в европейской традиции является вопрос о природе подчинения. Отношение власти/подчинения в ницшеанской традиции изначально предполагает подчиненное положение женщины, ее поражение в «войне полов», которое определено самой историей культуры, отводившей женщине вторичное место в социуме, который и является ее подлинным господином, принимая форму традиционно-условных фигур Носителя власти [1б].

Субъективная оценка Ницше половой дифференциации вызывает неприятие в ряде европейских философских дискурсов, в частности , в таком философском направлении как «философия жизни». Так, Т. Лессинг призывает к радикальной переоценке отношения к женщине как биологически и психологически нижестоящему существу. По его мнению «не мужчина, а женщина более рациональная, логическая, биологически и в культурном отношении более поздняя часть человеческого рода…» [17]. Обреченность женщины на положение «побежденной» обусловлена не природными законами, а «мнимой психологией, согласно которой женщина хочет быть побежденной и завоеванной» [18]. Причина такой психологии коренится, по Лессингу, опять же в принципе комплементарности, — человек всегда любит то, в чем ему отказано [19]. Таким образом, роли Господина и Рабы закреплены социальным кодом, а не биологическими или психологическими особенностями полов. Реверсирование ценностного отношения к полам, предложенное Лессингом, если оно заключено в рамки властного отношения, рассматривается социумом как девиация.

Распределение ролей в любовных отношениях

В соответствии с выработанными в течение веков во многих культурах нормами в любви мужчина обладает, а женщина обладаема. Будучи неспособной бороться за роль Господина, женщина достигает власти путем добровольного подчинения. Эта ситуация распространена и символически закреплена во многих не-европейских культурах, но европейская культура не пытается гармонизировать отношение таким образом, так как в этом заключен момент ограничения свободной воли индивида, концепта крайне важного для всей европейской цивилизации. Ницше также осознает напряжение в отношении власти/подчинения, а в XX веке, в условиях более «открытого» дискурса феминизма, С. де Бовуар эксплицирует это напряжение, применяя такие термины как «деспотизм», «разрушение» и др.

Вся ницшеанская теория «войны полов» основана на предпосылке изначальной детерминированности гендерных ролей. «Мужское» и «женское» предполагают свою собственную систему означаемых и референций. Но в любовных отношениях каждый из партнеров несет в себе и «активное», и «пассивное» начало, и стремление к господству, и желание подчиниться. Ответ другому требует свободной отдачи, которую трудно сочетать с одновременным контролем над ситуацией и сохранением самоуважения.

Философскому дискурсу любви свойственна амбивалентная трактовка этого отношения. С одной стороны, сформулированная в учении Ницше и нашедшая отражение в многочисленных дискурсивных практиках концепция любви как желания обладать Другим, которое выходит за пределы полового влечения. Это стремление контролировать желания Другого, осуществить «власть третьего измерения» (т. е. заставить Другого хотеть чего-либо, даже если это не в его интересах) [20]. С другой стороны, этому «образу эмоциональной тирании» противопоставляется концепция любви как почитания и послушания, сформулированная как ответ на концепцию любви-власти. «Любить кого-то — значит желать того, чего желает он, по той причине, что он этого желает. Такое желание бескорыстно, или альтруистично, так как его объекты непосредственно связывают собственные нужды любящего, его стремления, планы, идеалы с нуждами и стремлениями объекта его любви» [21].

Женщине во многих культурах отведена роль последовательной исполнительницы воли мужчины — это убеждение Ницше разделяет, правда, с совсем иными импликациями, С. де Бовуар и представители современного феминизма. Если для мужчины возлюбленная представляет лишь одну из жизненных ценностей, для женщины «любить — значит отказаться от всего ради своего господина» [22]. Проблема такого отношения, которое можно назвать «любовь-отдача» или «любовь-жертва», заключается в том, что постоянная преданность и жертвенность ведут к пресыщению самого властелина, которому уже не нужно утверждать свое господство.

В «Обрыве» присутствует вполне «стандартная» модель такого отношения, причем она подается не прямо, а через «встроенный» нарратив — очерк Райского о возлюбленной его юности — Наташе. «Для нее любить — значило дышать, не любить — перестать дышать и жить. …Она любила, ничего не требуя, ничего не желая, приняла друга как он есть, и никогда не представляла себе, мог ли бы или должен ли бы он быть иным» [23]. Такого рода ситуация часто встречается в дискурсах любви, где сила любви приравнивается к отдаче, отказу, жертве, разрушающая зачастую всю жизнь, заставляющая преступать привычные социокультурные нормы и запреты. В истории Райского и Наташи происходит и то, и другое, преступание границ нормы и разрушение жизни, что для традиционной морали как правило является частью одной цепи каузальности. Хотя нарушение социального запрета и носит отчасти невинный, непроизвольный характер, это не снимает жесткой логики возмездия. Этот мотив пронизывает всю ткань романа, всплывая в самых разных ситуациях.

Молодые люди, несмотря на «простой и честный образ брачного союза», «не устояли», и их дальнейшие отношения носят односторонний характер, с добровольно принятой ролью жертвы. Но эта сверхжертвенность начинает подтачивать организм кроткой и покорной Наташи, которая умирает «без жалобы, с улыбкой покорности». Отношение такой односторонней жертвенности в любви непродуктивно по своей природе, так как самоуничижение объекта, его полное растворение в Другом лишает отношение внутреннего напряжения, необходимого для его поддержания. «Он [Райский] иногда утомлялся, исчезал на месяцы и, возвращаясь, бывал встречаем опять той же кроткой улыбкой,… шепотом нежной любви. Он был уверен, что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом в ней же нашел зерно скуки и начало разложения счастья» [24]. Другой все более отдаляется, данность жертвенной любви отодвигается все дальше от центра его жизненных интересов.

История Наташи носит весьма схематичный характер идеальной модели, и это объясняется тем, что она подается уже в качестве нарратива, с его возможной типизацией ситуации, схематизацией персонажей и т. д. Но, с другой стороны, это отстранение нарратива высвечивает еще один момент — для самого Райского события его рассказа являются уже внешними. Недаром ему самому собственные воспоминания кажутся «бледными и наивными», а весь эпизод с Наташей не оставляет никакого следа в его жизни.

Но этот эпизод имеет в структуре романа не просто значение вставной новеллы, раскрывающей характер Райского, — он служит прелюдией к дилемме Веры, главной героини романа, и как бы потенциальной зарисовкой ее судьбы, если бы она согласилась на безусловность чувства. Здесь предупреждение, отрицание, демонстрация нежизнеспособности модели абсолютной жертвенности, ее разрушительной силы для женщины, которая всегда становится объектом-жертвой. Для Гончарова, с его твердыми убеждениями в ценности института брака, модель жертвенности неприемлема именно по причине ее тотальности — «пожертвовать всем" — значит пренебречь социальной и религиозной нормой, что влечет за собой неизбежное возмездие.

Альтернативная модель любовных отношений, которую можно назвать «взаимообменом», весьма распространена в литературном дискурсе. Она демонстрирует те стороны любви, которые соответствуют теории конфликта, лежащей в основе понимания отношения любви как обмена. «Обмен» может состояться только при определенных условиях, каковыми являются социальные императивы, в первую очередь, санкционирование отношений, дающее безопасность сторонам. Может возникнуть вопрос, насколько слово «любовь» применимо к взаимовыгодному обмену, являющемуся основой многочисленных нарративов.

Само слово «любовь» часто переопределяется с точки зрения социально-экономической ценности ее аспектов. Так, секс приобретает значение единицы обмена, которая может быть предложена взамен устойчивого материального положения. Довольно распространенное мнение о приемлемости секса как части любовного отношения по сути дела означает осуждение секса вне или до брака, если общество обладает низкой степенью пермиссивности. В переходные эпохи, какой была эпоха написания «Обрыва» (40-е — 60-е годы XIX в.) отношение к сексуальности начинает носить двойственный характер.

С одной стороны, все, что окружает сферу сексуальности, выводится за пределы дискурса, не называется своими именами, подается как секрет или намек. Определенная терпимость к сексуальности имеет место только в отношении нижних классов, к которым допустима снисходительность. Когда появлялся «у дворовой девки непривилегированный ребенок», бабушка узнает об этом «с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением глядя в сторону, и только скажет: «Чтоб я ее не видала, негодяйку!» [25]. Гончаров, пожалуй, не был жестким ригористом в вопросе пола. В своих заметках, напечатанных в «Русском обозрении» в 1895 г., он пишет: «Меня давно занимал вопрос о так называемом падении женщины. Меня всегда поражали: во-первых, грубость в понятии, которым определялось это падение, а во-вторых, несправедливость и жестокость, обрушиваемые на женщину за всякое падение… тогда как о падении мужчины вовсе не существует вопроса. Падение женщины определяют обыкновенно известным фактом, не справляясь с предшествующими обстоятельствами… — ничто не извиняет жертву, и она теряет все женские права на всю жизнь» [26].

Раздвоенность отношения проявляется в позиции Веры, которая стремится к «новому», к искренности в любви, но в то же время хочет примирить это с традиционной ответственностью, постулируемой религией и обществом. В результате этого «разрыва» привычной схемы отношений Вера приходит к Обрыву, но и оттуда она бежит после первого же шокового опыта, носящего сексуальный характер. Героиня Гончарова вступает в сферу сексуальности, потому что именно в ней заключена вся область запретного. Сделав первый шаг, Вера тотчас же «отрезвляется», понимая бездонную глубину Зла, и возвращается в царство комфортного «дозволенного» уже навсегда.

Теория обмена с характерным для нее отношением свободы/контроля не охватывает и не может быть применена ко всем типам любовных отношений. Она скорее объясняет существование определенных форм социальности — отношений любви, чем их конкретное воплощение в дискурсе и жизненной практике. Любовь представлена в этой концепции как отношение, в которое вступают рационально, в собственных целях и интересах, хотя эти цели могут и не быть манифестами в различных проявлениях любовного чувства [27].

Своеобразное понимание любви как взаимообмена декларируется в «Обрыве» Марком Волоховым, который, заменив социальные императивы природной санкцией свободы, пытается поставить свои отношения с Верой на основу равенства. «Свобода с обеих сторон — и затем — что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим, наслаждение, счастье, или одному радость, покой, другому мука и тревоги — это уже не наше дело» [28]. Но это равенство — лишь риторическая фигура, потому что в отношении любви изначально задано неравенство тендерных ролей, а, значит, и неравенство судеб. Это осознает и сам Марк, хотя признается себе в невозможности природного 29">равенства лишь после разрыва с Верой. Вера отвергает такой ложно равный договор и предлагает свою модель «взаимообмена», где в ответ на ее любовь она получает гарантию безопасности и стабильности. «Счастье» для нее — это категория перманентная, т. е. находящаяся в сфере регулирования. «Я не хочу предвидеть ему конца, а вы предвидите и предсказываете: я и не верю, и не хочу такого счастья; оно неискренне и непрочно…» [29].

Отношения Веры и Марка — это бесконечный дискурс свободы и долга, который носит чисто риторический характер, пока не обрывается актом, который прекращает и дискурс, и временное сцепление их судеб. Искренность Марка (которую не отрицали даже самые ожесточенные критики этого героя) основана на идеальной предпосылке, как и вся его «просветительская» деятельность. Он не хочет «сдаться», так как считает, что это было бы проявлением слабости по отношению к более слабому противнику, «…мы равны… оттого мы не сходимся, а боремся. …Вы отдаете все, но за победу над вами требуете всего же. А я всего отдать не могу…» [30]. Марк, таким образом, противопоставляет «договорной модели» Веры и всего олицетворяемого ей мира модель неограниченной свободы, т. е. безусловного господства для него самого, которое, как показано на примере истории Наташи, ведет к полному уничтожению объекта, как моральному, так и физическому. Если для Веры необходимо сочетание романтической и рационалистической основы человеческих отношений, в более широком смысле, чем отношения любви, то Марк пытается полностью отделить сферу любви, которую он связывает с инстинктом, иррациональностью, биологизмом, от других сфер человеческого опыта.

В его позиции «свободной любви» главное — «правило свободного размена, указанное природой». Выводя любовь за пределы сферы социальности, он не хочет применять к ней таких специфически «культурных» терминов, как «долг», «правила», «обязанности». Эта теория вполне соответствует долгим дебатам, которые на протяжении многих лет разделяли сферу природы и сферу культуры. Обе позиции по отношению к социокультурной сфере представлены в романе: Марк утверждает независимость природы от культуры, что означает нерегулируемость сексуально-чувственной сферы, тогда как Вера применяет к ней чисто культурные параметры долга и обязанности. Марк, не оказавшийся способным переубедить Веру, прибегает к переводу отношений в сферу сексуальности, утверждая свою власть если не над всем существом, то хотя бы над телом Веры. Власть в сфере сексуальности — это всегда власть над телом, хотя объекту может казаться, что он освобождается от диктата телесности путем оскорбления, уничижения, уничтожения, превращения тела в «гротескное», «отвратительное» и т. д.

Метафорически это уничтожение происходит в дискурсе любви с включением сферы сексуальности в него, причем с тех пор, как «благодаря Фрейду была снята некая цензура с вожделения, удовольствия и любви». В литературном дискурсе, говорящем на языке образов, осуществляется «перенос смысла» к той точке, «где смысл запутывается, но где остается страстное смятение, охватывающее влюбленного перед нагим, возвышенным или отвратительным телом любимого» [31]. Но Марк не способен удержать эту единожды реализованную власть. Несмотря на все свои декларации свободы как основы любовных отношений и на риторическое отрицание социальных условностей, Марк от них не свободен, и то, к чему он призывает Веру, вызывает у него презрение. Предавшаяся «свободной любви» «новая» женщина для него — жалкое и пошлое создание. Но он и не «соблазнитель», и совершенный им акт-поступок потрясает его, хотя он пытается не признавать этого, прикрываясь жалкими остатками своей риторики. «Убеждений мы не в силах изменить, как не в силах изменить натуру, а притворяться не сможем оба, — пишет он Вере после «обрыва». — Это не логично и не честно… остается молчать и быть счастливыми помимо убеждений: страсть не требует их». [32] Марк не хочет разрыва, он готов идти на компромисс, жениться, остаться в городе, и когда «жертва» его не принята, у него не остается даже достоинства. «Он злился, что уходит неблаговидно, его будто выпроваживают как врага, притом слабого…».

Обрыв оказался локусом зла и для Марка, который лишь декларирует свою принадлежность к области Зла, за границами правил и норм. На деле он не может пересечь ни одной границы, оказаться «по ту сторону" — он вечный маргинал, осуждающий легитимность, но не вступивший в область запретного. Его «пересечение границ» ограничивается страстью к их физическому нарушению — он входит в дом через окно, рвет яблоки через заборы и т. д. Когда он совершает запретный акт, то ощущает «смрад и чад» от соприкосновения с областью Зла. «Отрезвившееся от пьяного самолюбия сознание» рационализирует случившееся, и Марк становится своим собственным цензором, разъясняя самому себе, что он вкладывал в понятия «логика», «честность" — «две ширмы, чтобы укрываться за них,…оставив бессильную женщину разделаться за свое и твое увлечение» [33]. Марк увлекает Веру, пробуждает ее любопытство, но не совершает того, что составляет суть соблазна «игры с желанием другого».

Напротив, его стремление доказать свою «правду» противоположно соблазну, который «использует все признаки желания, но играет с ними легко, не думая об его осуществлении». Соблазн — это всегда игра, он «не признает истины» [34]. Как Вера, так и Марк пытаются утвердить свою истину как единственную, спор их идеологичен, но все же момент «соблазна» касается их дискурсии. Он проскальзывает в брошенной Марком фразе «уедем вместе», в смутном желании Веры, перед которой «будто сверкнула молния», «нега страсти стукнулась тихо ей в душу». Этот соблазн исходит не от Марка, а от всей поэтической дискурсии романтизма, которая составляла неотъемлемую часть атмосферы жизни «уездной барышни». Недозволенная прелесть свободы валоризируется стихами и романсами, воспевающими царство «любви и свободы», отношения, скрепленные «улыбкой природы» в противовес социальным условностям ("Нас венчали не в церкви, не в венцах, не с свечами, нам не пели ни гимнов, ни обрядов венчальных…). Романтика романса совпадает с риторикой Марка, которая исходит из тех же источников. Вера представляет себе на минуту улыбающуюся любовникам природу, но тут же отрезвляется: «…вы уйдете, оставив меня, как вещь…». «Вещью» ощущает себя в полной мере Лариса у Островского, которая поддалась соблазну. Вера преодолевает мгновенное желание быть обольщенной и возвращается к договорной модели, которую соблюдают, по-своему, и она, и Марк, хотя ее основания совершенно разные.

Рационализированное в форме договора любовное отношение становится социально приемлемым, даже если облечено в романтическую форму. Оно даже стремится выразить себя в формах романтического дискурса, во всяком случае на начальном этапе, когда спонтанности влюбленных предшествует заранее принятое решение, подчиняющее их власти социума в лице фигуры Родителя, Старшего брата, наставника, опекуна и т. п. «Помолвленные, которых свели внешние соображения, часто стараются стать влюбленными, чтобы избегнуть упрека в холодном утилитарном расчете» [35]. В «Обрыве» такой тип романтизированной рационализации любви представлен в отношениях Викентьева и Марфиньки, причем структурно их ничем не омраченное счастье, одобренное «старшими» и происходящее на свету, в атмосфере пения и смеха, постоянно противопоставляется «темной» истории Веры.

Дихотомия Верх — Низ, Тьма — Свет постоянно проходит через образы нового и старого дома, сада и обрыва. Романтическое объяснение Марфиньки и Викентьева в саду, при пении соловья заканчивается абсолютно серьезно и резво.

«- Ваша маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? — спросила она, — а, знает? — говорите, да или нет?

- Нет еще… — тихо сказал он.

- Нет! —со страхом повторила она… — Как же вы смеете говорить мне это?» [36]

Марфинька не согласна сделать ни шагу без согласия «старших» и первый раз в жизни испытывает страх и тоску, пока не получает бабушкиного благословения. Уже давно решенная и одобренная «старшими» с обеих сторон свадьба Марфиньки и Викентьева предстает для них самих в романтизированном облике, придавая прелесть и очарование отношениям молодых людей. С другой стороны, подчеркивается торжественность этого события, вступления во «взрослую жизнь». Открытость и ясность перспективы здесь контрастируется с полной неизвестностью будущего, предлагаемого Марком Вере. В этом состояло еще одно нарушение им «договорной модели», которая предполагает определенные гарантии на будущее. Эти гарантии придают безмятежность жизни Марфиньки, которая постоянно противопоставляется смятению Веры. После кульминационной сцены «падения» Веры сразу же по контрасту идет идиллическое описание пробуждения Марфиньки в день ее рождения. И Вера, в период своего раскаяния, хочет быть Марфинькой, хочет вернуться в мир света и Добра, в новый дом, хочет, хотя пока еще скрыто, вернуться на устойчивую почву «договора», возможность которого заложена в ее отношениях с Тушиным.

В отличие от «договорной» модели, где стороны вступают в отношение и могут его расторгнуть, и модели «жертвенной любви», для которого характерна добровольность принятия объектом своего статуса, в модели «Власть/принуждение» предполагается «наказание за неконформное поведение» [37].

Власть и наказание

В случае любовных отношений «неконформное» может иметь два смысла — неконформное в смысле несоблюдения культурных норм и социальных ожиданий в отношении таких фигур, как жена, возлюбленная, подруга, невеста ит. д. В этом случае субъект власти становится исполнителем внешнего закона-принуждения. Такого рода случаи часто встречаются в дискурсивных практиках, где Фигура Господина (муж, возлюбленный, отец, брат) обязан наказать свою подопечную, за которую он отвечает перед обществом, за неконформное поведение — супружескую неверность, любовную связь или слишком «вольное» поведение. Он уже не действует от своего лица, а становится представителем социальной власти, который обязан охранять утвержденные нормы и ценности, даже против своего желания. Чем выше статус преступившего социальный закон объекта, тем неотвратимей наказание.

Этот тип властных отношений реализуется в «Обрыве» во всех нарративных областях, утверждая господство социальности над индивидуальными волеизъявлениями во всей социальной иерархии. Сама же форма «наказания» всегда носит социально обусловленный характер, это не наказание за определенный конкретный поступок, а за нарушение нормативов определенной сферы социума. Поэтому для наказания важен не реальный, а дискурсивный факт, поскольку «секрет» не может быть наказан, наказание возможно лишь в сфере того, о чем говорят. Кроме того, само наказание должно носить не произвольный, а легитимизированный характер, так как его осуществление не является актом индивидуального волеизъявления. Если это правило преступлено, сам наказывающий становится преступником, в свою очередь становящимся объектом наказания или отторжения со стороны социума. Это преступление лежит в основе самого локуса драматических событий жизни героини, связанных с выходом за рамки, преступанием границ и поэтому причиняющих разрушение и несчастье — обрыва. «Там на дне его, среди кустов… убил за неверность жену и соперника и тут же сам зарезался один ревнивый муж, портной из города» [38]. Это «проклятое» место внушает ужас, его обходят стороной, это место, где наказание перешло границы и превратилось в Зло, а само место — в «запретное пространство».

Как показано Ж. Батайем в его анализе «Грозового перевала» Э. Бронте, нарушение закона носит трагический характер порыва, противоположного Добру [39]. Переход законов и запретов, сложившихся в организованном обществе, отмечает преступившего печатью Зла, сближающего страсть и смерть. Смерть на дне Обрыва — это наказание наказывающего, но это и наказание преступившей, хотя и на миг, границы Веры. Весь ее путь к обрыву — это путь к злу, признаки которого замечает чуткий и эмоционально чувствительный Райский, постоянно подмечая «русалочный», прозрачный взгляд, который «бывает у женщин, когда они обманывают». Образ Веры представляется его романтическому воображению как облеченный в красоту зла. Наказание Веры — это наказание миром Зла того, кто не принадлежит ему, но осмелился переступить его границу, заглянуть в его пропасть-обрыв.

В том случае, если наказание осуществляется в легитимизированных рамках, «соразмерно», оно принимает столь же символический характер, как и само преступление, что особенно заметно на высоком уровне социальной иерархии. Так, для Софьи Беловодовой, принадлежащей к кругам столичной аристократии, «неконформным» поведением является сделанный ею «un faux pas» ("ложный шаг"), суть которого неясна, не называется, выносится за рамки дискурса, но который окружен массой слухов, становится предметом разговоров, приобретает характер нарушения правила, которое должно быть наказано. В случае с Софьей «нарушение правила» может носить самый, на первый взгляд, незначительный характер. Но Софья — воплощение всей «несвободы», налагаемой правилами большого света [40]. В роли Исполнителя должен выступить отец Софьи, который для этой роли очень мало пригоден, так как сам живет по правилам другой эпохи, несущей на себе отпечаток нравов «галантного века». Старик Пахотин, «шутя проживший жизнь», промотавший состояние, но пользующийся снисходительностью своих сестер, снабжавших его деньгами на «шалости» по причине уважения к их общей родословной, представляет собой своего рода маргинальную фигуру. Тетушки Софьи, считая его «пустым, никуда не годным стариком», все же на его сумасбродства «смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным» [41].

В момент, когда Пахотину следует принять на себя роль Отца как представителя социальной власти, он проявляет полное нежелание считаться с более жесткой системой условностей, считая совершенно незначительным то, о чем говорят как «un faux pas» записки Софьи графу Милари, реифицированного доказательства ее чувства. Тем не менее, он выполняет все необходимые формальности для «восстановления фамильной чести" — объясняется с графом, который, в свою очередь, «в учтивом почтительном письме» отрицает попытки представить его отношения с Софьей как любовную связь. Софья, таким образом, наказана вдвойне — обществом, осудившим ее, и графом, сначала пробудившим ее чувства, а затем от них отказавшимся.

В истории Софьи мотив наказания связан с еще одной важнейшей чертой власти — логикой цензуры, по терминологии М. Фуко. Этот тип запрета существует в трех формах: «утверждение того, что данная вещь не разрешена, предотвращение ее высказывания, отрицание ее существования». В этих несочетаемых запретах проявляется, по мнению Фуко, логика механизмов цензуры: «она связывает несуществующее, незаконное и невыразимое таким образом, что каждый из этих элементов является одновременно принципом и следствием других» [42]. Кроме того, «невысказанность» проступка придает и наказанию неманифестный характер. Отсюда — градация наказаний по шкале социальной значимости «нарушителя». Основным орудием наказания для аристократки Софьи становится коллективное осуждение со стороны социальной группы, в то время как для Веры и бабушки оно воплощено в фигуре Бога, а для низших слоев носящее телесный характер наказание исполняется конкретной Фигурой (мужа, отца ит. д.). В этом отличие дискурса Нового времени от дискурсивных моделей Средневековья, где архетипичная героиня — «Королева" — стремится избежать наказания (носящего телесный характер) путем хитрости, лжи ит. д. [43] В дискурсе XIX в. наказание перемещается из телесной сферы в сферу морали и саморефлексии, и столь необходимая Фигура Властителя (Король) начинает терять свое инструментальное значение, приобретая символический характер. В «Обрыве» этот перенос акцента в вопросе наказания за «неконформное поведение» из внешней во внутреннюю сферу особенно очевиден в истории «падения» Веры и ее последующих страданий и переживаний.

Наказание за неприемлемый для нее самой акт — это единственный путь к возможности продолжать жизнь, чье течение прервано, чьи законы преступлены на дне обрыва, в локусе Зла. «Жизнь кончена! — шептала она с отчаянием, и видела впереди одну голую степь, без привязанностей, без семьи, без всего, из чего соткана жизнь женщины. Перед ней — только одна глубокая как могила пропасть» [44]. Вернуться в мир Добра может помочь лишь наказание. Но для его осуществления — внутренней потребности — Вере нужна Фигура. Она открывает свой «грех» Тушину и, самое главное, бабушке, от которой ждет не снисхождения и жалости, но очистительного огня. «Она ждала и хотела строгого суда, казни» [45]. Она готова несколькими годами, работой всех сил ума и сердца «вернуть себе право на любовь». Сострадание бабушки для нее сходно с состраданием толпы к падшему, «отнимающему надежду встать». Но бабушка не может выступить в роли исполнителя наказания, так как в свое время не понесла его сама. Она усматривает в «неконформном поведении» Веры прежде всего запоздалое возмездие за свой собственный грех. Круг замыкается, неотвратимость наказания предстает перед персонажами, автором, читателями.

Без приоткрытия завесы, «рассекречивания» тайны бабушки невозможно было бы понять ее отношение к «падению» Веры. Интересно, что Гончаров никогда не «называет» самого поступка, «щадя» своих героинь, прибегая к риторическим фигурам, соблюдая тем самым табу насексуальное в легитимизированном дискурсе любви. Согласно разработанной М. Фуко теории власти в сфере сексуальности, одним из правил этой власти является то, что она «предписывает определенный порядок сексуальных отношений, который оперирует одновременно и как форма интеллигибельности». Этот момент устанавливает связь области и сексуальности, и области закона. То, что часто представляется как область темных, инстинктивных, природных сил, т. е. как область свободы, становится наиболее поддающейся регуляции областью человеческого существования. В случае включенности сексуальности в легитимизированный дискурс появляются «юридико-дискурсивные практики», носящие дидактический характер. Если секс исключен из легитимного дискурса или носит в нем «замаскированный» характер, легитимация властных отношений происходит в сфере других дискурсивных практик, в частности в дискурсах любви. Власть поддерживает себя через язык или, скорее, «через акт дискурса, который она создает… Она говорит, и в этом заключается правило», — к этому выводу приходит М. Фуко относительно «юридико-дискурсивного действия власти по отношению к сексуальности» [46]. Этот закон универсален на всех уровнях и применяется как в случае Софьи, чей грех носит «символически-условный» характер и воплощается в риторической фигуре — записке, и Веры, которая совершает сексуальный акт, окруженный риторическими приемами оценки его обществом, представленном в данном случае Автором («грех», «падение»).

В этом проявляется еще одна особенность властных отношений в сфере сексуальности, выделенная М. Фуко — униформность ее аппарата. Осуществление власти одинаково на всех уровнях. Везде задействованы постоянно репродуцируемые механизмы «закона, табу и цензуры». Общей формулой является «закон трансгрессии и наказания, с его взаимосвязью законного и беззаконного» [47]. Наказание Веры должно осуществиться, даже если в нем нет внешнего принуждения или агента. В условиях отсутствия внешней Фигуры властителя им становится и для бабушки, и для Веры, обладающих глубоким религиозным чувством, высший властелин и Судия. «Бог простит нас, но он требует очищения! Я думала; грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной людям: неправда! Вот он вышел наружу — в твоем грехе! Бог покарал меня в нем…» [48].

Типы властных стратегий, пронизывающие любовный дискурс «Обрыва», представляют собой сложную матрицу, состоящую из самых разнообразных моделей властных и любовных отношений и их сочетаний, в которые вовлечены практически все персонажи главных или побочных нарративов. Отношения Райского и Софьи, Софьи и графа Милари, Райского и Наташи, Козлова и Уленьки, Марфеньки и Викентьева, бабушки и Тита Никоныча, Полины Карповны и Райского, Савелия и Марины, иногда носящие характер двусторонности, часто переходящей в столь привычную для европейского романа структуру любовного треугольника, могут показаться введенными специально для того, чтобы показать многообразие типов любовных отношений и их места в социальной структуре общества. Они формируют своего рода шкалу легитимности в любовных/сексуальных отношениях, крайними полярными точками которой являются «любовь за плату» и «законный брак».

Любовь и вознаграждение

Ситуация власти, основанной на вознаграждении, встречается в дискурсах различных культур. Ее крайняя форма в любви — это плата за любовь, узаконенная в институтах гетер, куртизанок и пр. Для Гончарова это отношение характерно для определенных кругов общества, в которых оно приобретает характер реификации их аристократического статуса. «Притворные чувства» и «дорого купленные удовольствия» являются необходимой частью образа жизни столичной молодежи, которая проходит «школу» в «царстве поддельной любви». Если это не становится образом жизни, то оставляет у молодого человека «след глубокой грусти», как это было у Райского. Объект в этом отношении — «женщина особой породы», у которой «мысль большей частью нетронута, сердце отсутствует, знания никакого». Эти женщины прекрасно осознают свой объектный статус и делают все для его поддержания, прибегая к различным уловкам, капризам, причудам, дабы сохранить свою необходимость в отношении, которое необходимо для субъекта для осуществления не только своих гедонистических притязаний, но и для означения социального статуса. Для «продажной женщины» единственным внушающим ей ужас моментом является старение, т. е. ненужность, жизнь вне реализации ее объектного статуса теряет всякий смысл.

В случае более прямолинейной формы отношения власти как вознаграждения сексуальные услуги покупаются, но в более утонченных формах эта сделка предполагает еще и ответное чувство, во всяком случае, на тот период, который «оплачен». Несмотря на отрицательное отношение со стороны морали к «продажной любви», она распространена как в дискурсах, так и в социальной практике. В этом смысле все рассуждения Гончарова обусловлены не столько необходимостями сюжета романа или раскрытия характера героев, сколько ангажированностью автора, стремящегося создать полотно всей социальной жизни, охватить все ее стороны, как это делает Райский в своем плане романа. При этом Гончаров четко обозначает свою позицию по отношению к такого рода любви, которая отличается от романтизации образа «падшей женщины» в европейском литературном дискурсе. Для него любовь за вознаграждение является «игрой в страсть», не совместимой с подлинным чувством. «Там нет глубоких целей, нет прочных конечных намерений и надежд» [49].

Власть-легитимация. Любовь и институт брака

Отношение законной, или легитимизированной, власти основано на «признании права одного индивида предписывать социальное поведение другим индивидам» [50]. Такое отношение предполагает устойчивую систему культурных ценностей и социальных отношений, а также ограничение с обеих сторон, так как субъект не может превысить полномочий, легитимизированных традицией и законом, а объект, руководствуясь глубоко укорененном в нем при помощи религии, воспитания, этической системы, традиций ит. д. чувством долженствования, никогда не нарушит структуры отношений, которая служит залогом его благоденствия. Это отношение принимает конкретную форму различных институтовтутов — школы, суда, церкви, семьи, которые могут иметь различное ценностное наполнение в различных культурах, но всегда призваны сохранять основания власти и проникнуты властными стратегиями.

Любовь в этой социокультурной модели становится нормой, предписанной определенного рода отношениями (мужа и жены, родителей и детей ит. д.), что отражается, к примеру, в формулировках брачного обета, предполагающего в моногамных обществах взаимную любовь, верность и заботу супругов. По нашему мнению, такой тип властного отношения существует в чистом виде только в западноевропейской культуре Нового времени, так как он предполагает сильную индивидуацию и взаимную ответственность членов семьи-оппозиции. Легитимация отношений в форме брака возможна как «законный» культурный акт только во временной связи как с предшествующими ему событиями (т. е. при соблюдении определенных условий вступления в это отношение), так и с будущими. Если брак основан на принуждении, последующее отношение, даже легитимизированное, не может быть устойчивым, так как чувство долженствования не имманентно объекту, он может лишь симулировать его. Между тем в течение долгого времени личные чувства вступающих в брак не были его основой, их наличие даже не предполагалось, но, тем не менее, такой брак нельзя назвать браком по принуждению, так как вся культурная традиция готовила человека к этому событию, как к началу любви. Это отношение сохраняется очень долго, вплоть до начала XX в., несмотря на то, что многие другие культурные нормы меняются.

В традиционной русской культуре понятие «брак по любви» воплощалось лишь в романтическом дискурсе или в «скандальных» историях (если, конечно, не считать романтизированных «договорных» браков). Брак по любви, не получивший одобрения «старших», не мог принести ничего, кроме несчастья. Такие жизненные случаи описываются в мемуарной литературе. В «Рассказах бабушки» содержится упоминание о молодой вдове из аристократического круга, которая «влюбилась в учителя своих падчериц — из духовного звания — и сделала непростительную глупость: вышла за него замуж. Он был человек очень грубый, и она дорого поплатилась за свое увлечение» [51]. Такого рода случаи были, конечно, исключением, а увлечения молодости быстро прерывались. Такое увлечение испытала в юности и Софья Беловодова, но оно было немедленно замечено и строжайшим образом осуждено всей семьей. Сама виновница «просила простить и забыть эту глупость и дала слово впредь вести себя прилично» [52]. Правилом было то, что выражено в формуле бабушки в «Обрыве": «Выйдет замуж, тогда и полюбит» [53]. В то же время в «Рассказах бабушки» описываются мотивы согласия или отказа при сватовстве: «Про Дмитрия Александровича нельзя ничего сказать, кроме хорошего… Родство у Яньковых хорошее, они и нам свои, и состояние прекрасное» [54]. Девушке жених «приходился по мысли: не то чтоб я была в него влюблена (как это срамницы-барышни теперь говорят)…, но дай батюшка свое согласие, и я бы не отказала». Покрытая романтическим флером влюбленности, история Марфиньки и Викентьева является разновидностью этой же модели.

Западная культура придает легитимизированному институту брака «божественную санкцию», которая ставит в маргинальное положение все иные варианты любовных отношений. Возникает тоталитаризм брака как единственной социально приемлемой формы любовного союза, со всеми вытекающими отсюда стратегиями борьбы, сопротивления и т. п. «Между живыми супругами сохраняются брачные узы, которые не могут быть уничтожены ни разлукой супругов, ни связью одного из супругов с кем-нибудь другим» [55]. Но в этой утопической формулировке Августина, созданной во время бытования совершенно иных практик, уже содержится элемент ригидности, приведший впоследствии к крайнему формализму, произволу и даже принуждению в христианском браке. Эта ригидность касается прежде всего невозможности расторжения брачных уз, даже в случае неверности одного из супругов, требования сохранения брака, ставшего пустой формой. Такой союз нельзя рассматривать как образец реализации власти-легитимации, так как он носит характер навсегда заданной формы, в то время как отношению власти-легитимации присуща динамика. Причина этого — «смещение авторитета» во властном отношении. Если оба члена субъектно-объектной оппозиции являются, в свою очередь, объектом некоей надличностной силы, их отношения изменяют свой характер, и чем выше степень реализации утопии, тем больше отход от изначального субъектно-объектного отношения. Оба «партнера» становятся подчиненными трансцендентальному закону, не дающему права выбора своей судьбы, даже если такое право предоставляется социумом. Попытка уйти от этой обреченности приводит или к отрицанию религиозного закона (как это происходит у Марка) или к идеализации этой высшей власти, признанию ее как необходимости, как условия любых «позитивных» отношений между людьми, как основы области Добра.

Вера стремится найти покой и ответ в молитве, истина для нее в царстве божием, и трагедия ее в том, что возлюбленный не хочет с ней эту истину разделить. Увлекаемая своим порывом «приобщить» его к своей правде, она незаметно начинает вступать в область Зла, туда, где нет обязательств, веры и долга. Этот мир поневоле притягивает ее, потому что в нем обитает ее любимый, но она сама страшится уйти из под столь необходимой ей власти религиозных, культурных и социальных традиций. Она просит Райского не пускать ее «туда" — «заприте, если нужно, удержите силой… Вот до чего я дошла! — с ужасом сама прошептала она» [56]. Мечта Веры — вернуться в привычный ей мир, но вместе с избранным ею супругом, открыться перед бабушкой, жить в нормальном и единственно приемлемом для нее состоянии семьи. Именно понятие «долга» становится основным разногласием в понимании любви Верой и Марком, который полностью исключает его из сферы любовных отношений. В этом смысле Марк похож на многочисленных персонажей европейского литературного дискурса, которых обещание любви в брачном обете пугает своей фатальностью, в результате чего любовь как таковая исключается из брака: сохранение структуры оказывается более важным, чем ее смысловое наполнение.

"Расхожее мнение» о несовместимости любви и брака, приобретшее особую популярность в канун Нового времени, в эпоху становления нового отношения власти-легитимации, сформулировано М. Монтенем: «Удачный брак, если он вообще существует, отвергает любовь и все ей сопутствующее: он старается возместить ее дружбой». Закон социальности переформулирует христианскую формулу, заменяя духовные категории (Любовь, милосердие ит. д.) категориями экономическими (надежность, прочность, опора). Причина невозможности сохранения любви в браке заключается, по мнению С. де Бовуар, в том, что супруга теряет свою эротическую привлекательность. В браке содержится «ловушка» — «хотя по предположению он социализирует эротику, ему удается только убить ее» [57]. Это происходит потому, что по своей экзистенциальной сущности индивид противостоит социализации. Эротизм становится носителем индивидуального начала группового принципа сообщества, он содержит в себе нечто, враждебное обществу. Строгость институтов и законов не может удержать любовь, которая бросает им вызов. Отсюда многочисленность нарративов о любви, где непреодолимы препятствия к благополучному разрешению — браку, т. е. к установлению отношения власти-легитимации в рамках социально санкционированных ролей супругов.

Формально «Обрыв» — это тоже нарратив, в котором отношения главных героев не приводят к легитимации, хотя причины этого не столько «внешние», сколько «внутренние» по характеру. Но, если мы проанализируем многочисленные истории такого рода, то увидим, что препятствия эти, как правило, носят «искусственный» или «надуманный» характер, т. е. они определяются не какими-то внешними обстоятельствами, а самим дискурсом. На смену власти социума, страсти или «субъекта-господина» приходит власть управляющего сюжетом дискурса. «Над свободой персонажа доминирует инстинкт самосохранения дискурса» [58]. Внутренние причины, создающие невозможность счастливого (легитимного) разрешения любви, имеют «сверхдетерминацию» интересами дискурса. Эта сверхдетерминация выполняет, по словам Р. Барта, «двойную функцию: она предполагает свободу персонажа и, соответственно, свободное развитие сюжета, коль скоро поступок мотивируется психологией личности; на самом же деле напластовываясь поверх этой свободы, она маскирует неумолимую принудительную силу дискурса» [59].

Можно согласиться с тем, что судьба героев дискурса определяется интересами самого дискурса, но их интенция обусловлена стремлением к разрешению напряжения, возникающего в ходе «свободных, т. е. не носящих на себе печать «санкции» норматива, религиозного, социального или культурного. Сопротивление среды на макроуровне вызывает необходимость легитимации на микроуровне референциального бытия или драматического (трагического) финала на уровне дискурса. Если этого не происходит, дискурс заходит в тупик, а жизнь реальных влюбленных превращается в цепь мучений и невзгод. В случае же институализации отношений противоречие, устраненное таким образом, продолжает существовать на микроуровне. Б. Рассел формулирует эту «внутреннюю агрессивность любви» таким образом: «Поскольку страстные любовники рассматриваются как люди, которые восстали против социальных оков, ими восхищаются. Но в реальной жизни отношения любви сами становятся социальными оковами, и партнера по любви начинают ненавидеть, и все более неистово, если любовь достаточно сильна, чтобы сделать узы такими, что их трудно разорвать» [60]. Возвеличивающий любовь дискурс стремится уйти от такого результата.

Именно поэтому мы сталкиваемся с любовными трагедиями в поэтических и романтических дискурсивных практиках, но имеем дело со «счастливым» или, во всяком случае, компромиссным концом в буржуазном романе, который признает форму брака как легитимизированного отношения власти. С этой точки зрения в «Обрыве» всеми средствами утверждается нормативный характер брачных отношений как единственно возможной сферы любви, жизни и Добра, противоположностью которой является страсть, смерть и Зло. «Счастье… ведет за собой долг… за отданные друг другу лучшие годы счастья платить взаимно остальную жизнь». В некоторые исторические периоды, характеризующиеся стабильностью, такая жизнь становилась идеалом средних классов: сохранение прошлого, поддержание status quo, воспевание «радостей домашнего очага». Но в более динамичные эпохи, когда на первый план выходит борьба, производство, созидание, ощущение бесконечности будущего, необходимо развертывание, раскрытие такого рода отношений, что, несомненно, ведет к конфликту между устоявшейся ценностной структурой и растущими внутри нее самой изменениями. Героиня Гончарова делает свой выбор в пользу «незыблемости правдыи неизменности ценностных приоритетов, утверждая универсальный характер человеческой морали.

Примечания и использованная литература

1. Дюше К. Текст и внетекст. Новое литературное обозрение. № 13, 1995. С.122.

2. Аngenot М. 1889: un etat du discours social. Longeuil, Le Preambule. Р.2.

3. Там же.Р.1091.

4. И.А. Гончаров занимал должность цензора Петербургского цензурного комитета с 1856 по 1867 гг.

5. Цейтлин АГ. И.А Гончаров. М., Изд-во АН СССР, 1950. С. 276.

6. Гончаров И.А. Собр. соч. в 8 томах. Т. VIII. М., Гослитиздат, 1955, С. 208.

7. Гончаров разъясняет в конце «Обрыва» разделение сферы сексуальности и «общечеловеческого чувства любви» и обозначает словом «страсть", так часто встречающимся в романе, иррациональное сексуальное влечение: «Не полюбила она его страстью — т. е. физически: это зависит не от сознания, не от воли, а от какого-то нерва...". (См.: Гончаров И.А. Обрыв. М., Худ. лит., 1986. С. 425).

8. Пруцков Н.И. Мастерство Гончарова-романиста. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1962. С. 152). 

9. Салтыков-Щедрин М.Е. Уличная философия // И.А. Гончаров в русской критике... С. 232.

10.  См,: Шелгунов Н.В. Талантливая бесталанность // И.А. Гончаров в русской критике. М., Государственное издательство художественной литературы, 1958.

11. См.: Алексеев А.Д. И.А. Гончаров в воспоминаниях современников //Л., Худ. лит-ра, 1969; Цейтлин А.Г. И.А.  Гончаров. М., Изд-во АН СССР, 1950; Прокопенко З.Т. М.Е.  Салтыков-Щедрин и И.А. Гончаров в литературном процессе ХIX века.  Воронеж, Изд-во Воронежского университета, 1989.

12.  Для веберианской традиции характерно фокусирование внимания на ролевых отношениях между индивидами или группами индивидов. В соответствии с этим создаются различные определения власти. Так, Р. Дал, формулируя власть как отношение между социальными единицами, вводит термины «ответственные» и «контролирующие» социальные единицы. (См.: Dahl, R.А.  Роwег // Internationall Encyclopedia of Social Sciences. NY., 1968.  Vol. 12. Р.407). Власть в отличие от силы и авторитета — это «способность обладающего ею взыскать согласие или послушание других индивидов своей воле, какова бы ни была основа этого взыскания". (См.: Bell, D. Роwег// Тhе Fontana Dictionary of Modern thought. Glasgow, 1989. Р.673). Акцент в данной трактовке власти делается на принудительность, что отражено в определении власти П. Блау как способности «одного индивида или группы осуществлять свою волю над другими через страх, либо отказывая в обычных вознаграждениях, либо в форме наказания."(См.: Blau Р. Ехсhаnge and Power in Social Life.NY., 1964. Р.117.) Во всех приведенных нами определениях «властные отношения интерпретируются прежде всего как отношения двух партнеров, воздействующих друг на друга в процессе интеракции". (См.: Кравченко И.И. Власть и общество// Власть: Очерки современной политической философии Запада. М., 1989. С. 66-67)

13. Ницше Ф. Ессе Ноmo// Сочинения в 2 томах. Т. 2. М., «Мысль", 1990, С. 727.

14. Ницше Ф. Веселая наука// Сочинения. Т. 1... С. 526.

15. Gilbert P. Human Relations. Jxford, Ukand Cambridge, USA, Blackwell, 1991. Р.43.

16. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое// Сочинения. Т. 1. С. 435.

17. Лессинг Т. Шопенгауэр. Вагнер. Ницше.// Культурология, XX век. Антология. М., «Юрист", 1995. С.418.

18. Там же. С. 421.

19. Там же. С. 422.

20. Gilbert P. Human Relations... Р. 45.

21. Fisher M. Reason, Emotion and love// Inquiry, 20, 1977. Р. 196.

22. Beauvoir S. de. The Second Sex. Harmdsworth, 1974, Р. 653.

23. Гончаров И.А. Обрыв, М., Худ. лит-ра, 1986. С. 66.

24. Там же. С. б6.

25. Гончаров И.А. Обрыв. С. З6.

  1. См.: И. А. Гончаров в воспоминаниях современников. Л., Худ. лит-ра, 1969. С. 
  2. Слова «падение", «падшая» приобретают власть социального закона, осуждающего нелигитимизированный сексуальный акт. Н. Хом-ский считал очевидным, что отдельные слова обладают специфической властью. "Они задуманы, часто очень сознательно, чтобы попытаться заблокировать мысль или понимание» (См.: Chomsky N. Language and Politics. Мontreal, В1асk Rоsе. 1988. Р. 61б). "Падение» представляет собой одно из таких слов, служащих для индоктринации, «навязывания идеологических целей".
  3. Gilbert P. Human Relations. Р.70. 
  4. Гончаров И.А. Обрыв. С. 308.

29. Там же. С. 307.

30. Там же. С. 35б.

31. Кристева Ю, Дискурс любви //Танатография эроса. С.-П., МИФРИЛ, 1994. С. 104.

32. Гончаров И.А. Обрыв. С.408.

33. Там же. С. 424.

34.  См.: Бодрийар Ж. Из интервью с И. Юппер//Искусство кино, N10, 1995.  С.71. Термин Бодрийара «seduction» переводится так же «совращение", обозначая также и то, что его вызывает: манящую, соблазнительную прелесть вещей, см.: пер. А. Гараджи работы Бодрийара «О совращении"//Аd marginem'93. Ежегодник, М., 1994/ В рассмотрении дискурса любви более приемлемым представляется перевод «обольщение", «соблазнение".

35. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое//Сочинения. Т.1. С. 418.

36. Гончаров И.Л. Обрыв. С. 279.

37. Осипова Е.И. Власть: отношение или элемент системы? //Власть, М. "Наука", 1968. С. 68.

38. Гончаров И.Л. Обрыв. С. 40.

39. Батай Ж. Литература и зло. М., Изд-во Московского университета, 1994. С. 22.

40.  Михайловский Н.К. Софья Николаевна Беловодова//И.А. Гончаров в русской критике. М., Гос. изд-во художественной литературы, 1958. С. 191.

41. Гончаров И.А.. Обрыв. С. 10.

42. Foucault M. The History of Sexuality. Volume 1: An Introduction. NY., Vintage Books, 1980. Р. 84.

43.  Примеры такого рода отношения власти/наказания мы видим в различных версиях «Тристана и Изольды» и в цикле легенд о короле Артуре.

44. Гончаров И.А. Обрыв. С. 373.

45. Там же. С. 395.

46. Foucault M. The History of Sexuality... Р. 85.

47. Там же.

48. Гончаров И.А. Обрыв. С. 400.

49. Там же. С. 50.

50. Власть... С. 68.

51. Рассказы бабушки. Л., «Наука", 1989. С. 39.

52. Гончаров И.А. Обрыв. С. 58.

53. Там же. С. 99.

54. Рассказы бабушки. С. 48.

55. Августин А. О супружестве и похоти//Философия любви. Т. 2. М., Изд-во политической литературы, 1990. С. 485.

56. Гончаров И А Обрыв. С. 346.

57. Beavoir S. de. Second Sex. Р. 219.

58. Барт Р. S/Z М., Ad marginem1994. С.154.

59. Там же. С. 155.

60. Рассел Б. Истории западной философии. Цит. по: Философия любви... С. 88.

Электронная версия: Российские женщины в XX веке

Оригинальная публикация: Вопросы социологии. Вып. 7. М.: Socio-Logos, 1996. С. 123-151.